Биография
Шрифт:
Попрощавшись с женщиной, я вышел на Большую Черкизовскую. Из репродуктора, установленного на здании кинотеатра, расположенного на другой стороне пруда, гремела музыка, молодой, сильный голос, вторя гитарам и ударным инструментам, призывал: «Не надо печалиться — вся жизнь впереди. Вся жизнь впереди: надейся и жди!»
Я заставляю себя думать: моя жизнь сложилась на редкость удачно — я преодолел все трудности, с которыми неизбежно сталкивается каждый человек. Однако полного удовлетворения у меня нет. Часто кажется: я сделал что-то не так, написал и сказал не то, что следовало бы написать и сказать. Впрочем, почему «кажется»? Все это было в действительности. Я отчетливо помню, когда промолчал, видя несправедливость, почему обошел в своих литературных работах «острые углы». Воссоздавая в своей памяти прошлое, я убеждаюсь — жил не так, как надо было жить. Почему жил не так и поступал не так, как требовала совесть? Причина одна — страх. Страх, подчас неосознанный, непонятный, совсем не похожий на тот, который я ощущал на фронте, когда немцы начинали кидать мины или вели по нашей позиции пулеметный огонь, когда росшие позади окопов тонкоствольные осинки дрожали, будто в лихорадке, с них обильно сыпались листья и отлетали срезанные пулями веточки, когда нары в блиндаже — не очищенные от коры бревна — были самой светлой мечтой. Неосознанный, непонятный страх почти не покидал меня. Он был следствием общей атмосферы, общей подозрительности. Во времена моей молодости и в последующие годы любое сомнение, любое несогласие, случайно оброненное слово воспринимались облеченными властью людьми в лучшем случае как «незрелость». За меня думали и решали другие. От меня требовалось одно: поднять руку и тем самым подтвердить то, что уже было решено в кабинетах, оснащенных кондиционерами, с широкими ковровыми дорожками от двойных дверей до полированных письменных столов.
Теперь на исходе жизни я хорошо понимаю: мне вряд ли удастся избавиться от чувства неуверенности, то возникающего, то исчезающего страха. Хочется одного: пусть наши дети и внуки добьются того, чего не смогли добиться мы. Я мысленно вижу это будущее и, пока жив, стану сражаться с теми, кто падок на лесть, звания, регалии, кто всеми правдами и неправдами стремится стать великим на газетных и журнальных страницах, а не в сознании народа.
24
…Знакомых, как я и предполагал, на панихиде не оказалось. Найдя жену Болдина — быстроглазую брюнетку с остатками былой красоты на лице, я выразил ей соболезнование и, отойдя в сторону, принялся разглядывать собравшихся людей.
Гроб с телом еще не прибыл. Мужчины и женщины, разбившись на небольшие группки, прохаживались около клуба, где должна была происходить печальная церемония. Среди этой разноликой толпы было немало тех, кто лишь изображал скорбь, кто появился на панихиде по необходимости или решил соблюсти правила приличия. Что касается меня, то я пришел проводить в последний путь друга детства — того, кто представлялся мне в те годы совершенством, на кого я хотел походить, хотя ни разу тогда не признался в этом даже себе.
Так же одиноко, неприкаянно, как и я, стояла женщина — небольшого росточка, кругленькая, с пухлыми щеками, в которых утопал маленький нос, в каштановом парике — она придерживала его, когда поднимался ветер. Одета была женщина дорого, модно, но крикливо, словно бы напоказ. Я не сомневался: бриллианты в ее серьгах настоящие, все на ней сверкало, блестело — и лакированные туфли на низком каблуке, и пряжка на поясе, и кольца на толстеньких, как сардельки, пальцах. Женщины бросали на нее завистливые взгляды, мужчины, должно быть, прикидывали, сколько деньжищ ухлопано на все то, что надето и навешано на ней.
Таких женщин я терпеть не мог, очень скоро перестал глазеть на нее и вдруг почувствовал — она посматривает на меня, и не просто посматривает, а посматривает с любопытством. Я мог побожиться — никогда не встречался с ней, но приосанился и даже чуточку выпятил грудь: приятно, черт побери, когда на тебя, почти старика, пялится женщина, да к тому же разодетая в пух и прах.
Женщина продолжала посматривать на меня, ей, кажется, не приходило в голову, что это бросается в глаза. Хотел повернуться к ней спиной, но решил: неприлично.
Через некоторое время к женщине направился приехавший на такси полковник в форме летчика. «Муж», — подумал я. Обменявшись с ним поцелуем в щеку, женщина принялась что-то говорить ему, показывая на меня глазами. Кинув на меня взгляд, полковник подошел, назвал себя. Я растерялся, не сразу поверил, что он — Сиротин. От прежнего Петьки в этом человеке ничего не было. Рост, ширина плеч, голос, жесты, выражение глаз — все было другое, непривычное.
— Заматерел, — пробормотал я, все еще не веря, что это мой одноклассник.
— Прослужил бы с мое, тоже таким же стал, — пробасил Сиротин.
Разноцветные колодки на кителе подтверждали: он служил хорошо, недалек тот день, когда на его брюках появятся генеральские лампасы.
Несмотря на явно неподходящее место для изъявления радости, мы расцеловались и, не обращая ни на кого внимания, стали толковать о том, о чем обычно говорят люди, случайно встретившиеся после многолетней разлуки.
— Когда мы в последний раз виделись? — спросил Сиротин.
— Лет сорок назад.
— Целая жизнь.
Сиротин уже рассказал мне о себе самое главное, я сделал то же самое. И теперь, когда на душе стало поспокойнее, я, покосившись на разодетую женщину, поинтересовался:
— Слушай, каким образом твоя жена узнала меня?
Сиротин ухмыльнулся.
— Прикидываешься или впрямь не понял, кто это?
Я ощутил смутное беспокойство. В подсознании что-то появилось, но что именно, я не мог определить.
— Кто же это?
Сиротин притворно вздохнул.
— Вот и верь в любовь до гробовой доски. Люся, между прочим, тебя сразу узнала, да постеснялась подойти.
— Неужели она?
— Она.
— Ничего не понимаю. Люся — и вдруг твоя жена?
— Да нет же! — Сиротин хохотнул. — Два года назад случайно встретился с ней — она с мужем была на курорте. Теперь обмениваемся поздравительными открытками — я ведь не в Москве служу. На похороны сегодня утром прилетел, сразу же позвонил Люсе. А Болдину мои координаты были известны, хотя в последние годы мы и не общались.
— Кстати, отчего он умер?
— Вроде бы сердечный приступ.
Я вспомнил то, о чем сообщила мне вчера жена Болдина. Посмотрев на нее, сказал:
— Она утверждает — Болдин часто вспоминал меня, даже про Люсю рассказывал.
Сиротин кивнул.
— В последний раз, когда мы виделись, тоже так было. И понял я тогда — завидует он тебе.
— Завидует?
— Конечно. Ты не согнулся, не сломался.
Сиротин сказал то, о чем иногда думал я сам.
— Подойдешь к Люсе или амбицию проявишь?
— Конечно, подойду!
На какой-то миг, когда я приближался к ней, в душе что-то дрогнуло, что-то озарилось и сразу же погасло. Глаза у Люси были прежние, и нос не изменился, а все остальное… Разум отказывался верить глазам — в памяти была то светлоглазая хрупкая девочка с пионерским галстуком на груди, то стройная девушка в кокетливой шапочке, то нарядно одетая женщина, словно бы плывущая по тротуару среди толпы.
— Ты, я слышала, очень серьезно болел? — спросила Люся с ноткой показного участия.
— Болел.
— Грешным делом, я думала…
— Как видишь, живой.
— Кто же ты теперь, если не секрет?
— Человек свободной профессии.
— В самом деле? — Люся окинула меня взглядом. — На артиста ты не похож. Художник тоже из тебя не мог получиться — ты рисовал хуже всех в классе. А-а… я, кажется, поняла. Ты на инвалидности?
— Мимо, — сказал я.
— Так кто же ты? Техник? Инженер? А может быть, журналист?