Биография
Шрифт:
— Лучше не надо, — сказал я.
Никанорыч согласился — не надо, пожелал мне всего самого хорошего.
Анна Владимировна была на веранде.
— Чего в такую рань прибежал?
— Вытурили меня.
— За что?
Я объяснил. Она подумала.
— Может, это к лучшему.
Даша сказала то же самое.
Трамвай полз медленно, подолгу стоял на перекрестках, где не было ни светофоров, ни регулировщиков; лишь невозмутимость водителей предотвращала беду.
Дом, в котором жил Валентин Петрович, был приземистый, ветхий, деревянный. Поднявшись по шаткой лестнице на второй этаж, я остановился перед дверью, увешанной почтовыми ящиками разной величины с приклеенными к ним полосками бумаги, на которой были написаны от руки фамилии жильцов. Пахло прогорклым маслом, подгоревшей картошкой. Звонка не было. Я постучал. Мне открыла неряшливо одетая, непричесанная женщина с неприятным лицом.
— К кому?
Я сказал.
Ткнув пальцем в свежевыкрашенную дверь, женщина исчезла в длинном темном коридоре. За дверью хныкал ребятенок и раздавался торопливо-увещевавший Клавкин говорок.
Комната оказалась небольшой, квадратной. Стены были оклеены дешевыми обоями, потолок — белой бумагой, окна вымыты, пол выскоблен. Если бы не спертый воздух, то мне, наверное, очень понравилось бы тут. На одной половине комнаты, разделенной ситцевой драпировкой, стояла полутораспальная кровать, старенький шифоньер, подновленный лаком; на другой половине был диван с приколотой наискосок к снимке вышитой дорожкой и обеденный стол. В детской кроватке стояла, нетвердо держась на ногах, заплаканная девчушка с красными пятнами на лице — признаком кори или ветрянки. Чумазый малыш, передвигая по полу чурбачок, отчаянно дудел — он даже не взглянул на меня. На диване лежала старуха в телогрейке, в валенках, с платком на голове. Клавка была одета по-домашнему, но чисто, опрятно. Увидев меня, переменилась в лице.
— Полный порядок! — воскликнул я. — Только тревожится он.
Клавка смущенно улыбнулась.
— Я тоже тревожусь, но куда от них денешься? — Она показала глазами на ребятишек и старуху.
— Временами хорошо себя чувствую, а временами — озноб, — прошамкала старуха.
— Душновато у вас, — сказал я.
— Я то же самое говорю, а мамаша одно твердит — холодно.
— Холодно, — упрямо повторила старуха и, повернувшись лицом ко мне, спросила: — Валька-то как?
— Держится.
— Ирод! Девку с панталыку сбил, двух детишек ей сделал, а сам помирать собрался.
— Да не умрет он, мамаша! — чуть не плача, возразила Клавка.
— Вона какая. — В голосе старухи была любовь, гордость.
Клавка попросила меня успокоить мужа, сказала, что как только поправится дочка и встанет мать, сразу же приедет к нему.
22
Наступила осень — дождливая и холодная. В неглубоких лужицах лежали, распластавшись на дне, желтые листья. Особенно красивы были кленовые, напоминавшие неподвижных, причудливых медуз. Было сыро; по рельсам бежали чистенькие, словно бы умытые, трамваи; прохожие в прорезиненных плащах или с газетами, свернутыми трубочкой, с опаской поглядывали на небо, на котором клубились облака. Зонтики были роскошью: на тех, кто нес их в руке или под мышкой, поглядывали с завистью.
Слякотно было уже неделю — с того самого дня, когда внезапно поднявшийся ветер, порывистый и холодный, пригнал тяжелые облака. Подойдя на следующий день к окну, я понял — пришла осень: сыпал мелкий-мелкий, будто пропущенный сквозь сито дождик.
Терпеть не могу осень — нудные дожди, слякоть. Везде холодно — и на улице, и дома, и даже в кинотеатре.
Надо было отыскать галоши. Придвинув табуретку, полез на платяной шкаф. Там лежали потертые чемоданы и перевязанные веревочками коробки, наполненные склянками, лоскутиками, поблекшими ленточками, изъеденной молью шерстью — всем тем, что давно следовало бы выбросить.
Куда же подевались эти проклятые галоши, еще совсем новые, с малиновой мягонькой на ощупь стелькой, чуть потемневшей от башмаков? Открыл дверцы шкафа, поморщился от ударившего в нос нафталинного духа. На плечиках висели два материнских платья, жакетка с протертостями на локтях, шевиотовая юбка, старенькая шуба с облезлым лисьим воротником, пара брюк — хлопчатобумажные и полушерсть в полоску, куртка с молнией, сшитая из двух пиджаков, которые я носил еще до войны: верх был одного цвета, низ другого, полупальто с подстежкой.
В шкафу галош тоже не оказалось. И как это часто бывало, я обнаружил галоши на самом видном месте — около двери: пока я спал, их поставила туда мать.
В тот день мы, я и Даша, справляли что-то вроде свадьбы. По этому случаю Анна Владимировна пообещала отварить картошку, открыть банку маринованных огурцов домашнего изготовления.
Накануне я получил пенсию. Сумма была небольшая, но на эти деньги можно было купить в коммерческом магазине вино, колбасу, сыр, сладости — всего понемногу. Запихав продукты в матерчатую сумку, которую принесла Даша, мы поехали пировать.
Кроме Анны Владимировны нас встретила Верочка. Незадолго до того Даша познакомила меня с ней. Верочка, когда я заставал ее у Анны Владимировны, постоянно вскидывала на меня глаза, в которых было и отчуждение, и любопытство. Мне почему-то казалось — она мысленно говорит: «Не видать тебе Дашу, как своих ушей». Даша, видимо, тоже побаивалась ее — наотрез отказалась сообщить ей о нашей «свадьбе».
Увидев Верочку, я расстроился: придется сдерживаться, Анна Владимировна не осмелится крикнуть «горько». А мне очень хотелось поцеловать Дашу — последние дни я провел в суматошных хлопотах, с Дашей виделся только на людях.
Пока я выкладывал продукты, Верочка расширяла глаза. Когда на столе появилось шампанское, воскликнула:
— По какому случаю пир?
Анна Владимировна и Даша промолчали, и я вынужден был сказать, что у меня сегодня день рождения.
Застелив стол скатертью, Анна Владимировна позвала Верочку на кухню. Я тотчас протянул к Даше руки, но она, приложив палец к губам, показала взглядом на дверь. Из кухни доносилось беззаботное щебетание Верочки и голос Анны Владимировны: она с досадой говорила, что репчатый лук надо не кромсать, а шинковать.
Утром того дня я так волновался, что даже бутерброд не смог съесть, весь день провел натощак: был сильно голоден. Как только Анна Владимировна внесла тарелку с хлебом, хотел взять ломоть, но Даша, хлопнув меня по руке, сказала, что всему свое время. Растянув до ушей рот, я воскликнул:
— А жена мне досталась с характером!
Из кухни высунулась Верочка с повязанным вокруг бедер полотенцем.
— Ты чего сказал?
— Ничего.
— Про характер что-то и про жену — я ведь слышала.
Надо было выкручиваться. Стараясь говорить убедительно, я сказал Верочке, что вслух подумал о том, как будет командовать Даша, когда мы распишемся.
Верочка расхохоталась.
— И не надейся! Она обязательно помирится с мужем.
Настоящего веселья не получилось — даже шампанское не помогло. Анна Владимировна предложила спеть и, когда Даша и Верочка кивнули, вывела тихо и протяжно начальные слова какой-то грустной песни. Даша и Верочка подтянули.
Женские голоса то словно бы сливались в один, то вдруг вырывался голос Анны Владимировны, густой и приятный, Верочка старательно вторила ей. Я никак не мог понять — хорошо или плохо поет Даша. Ее голос иногда становился едва слышным, а иногда вдруг приобретал упругость и силу. Я разбирал только отдельные слова, но мелодия этой песни, тягучая и тревожная, разбередила сердце.