Блаженной памяти
Шрифт:
Причины стремительного падения вниз после таких триумфальных успехов Фрейлейн не раз обсуждала в моем присутствии. Гувернантка считала, что всему виной — увлечение или, другими словами, любовь. Дама из Голландии, баронесса Г. доверила Сестрам Святого сердца свою дочь Монику, чтобы окончательно отшлифовать ее образование и знание французского. На самом деле французский язык мадемуазель Г., на каком часто говорили в старинных семьях иностранцев, где он передавался из поколения в поколение, мог только пострадать от соприкосновения с бельгийским произношением. Так или иначе, приезд мадемуазель Моники Г. (имя и начальная буква фамилии мной изменены) взбудоражил маленький монастырский мирок. Молодая баронесса (как выразились бы в ту эпоху в Бельгии) была очень красива, причем той красотой креолки, какую можно иногда встретить в Голландии и от которой захватывает дух. Фернанда с первой минуты полюбила эти темные глаза на золотисто-смуглом лиц тяжелые черные локоны, без затей зачесанные кверху. Духовная сторона тоже сыграла роль в этом восхищении. Моника отличалась других барышень, которые всячески старались привлечь к себе в мание суховатой живостью на французский лад — в ней была как то ласковая серьезность. Фернанду, для которой религия означала прежде всего ряд зажженных свечей, украшенные цветами алтари, благочестивые картинки и монашеские одежды, наверняка удивил сдержанный пыл, владевший ее подругой: юная лютеранка любила Бога — Фернанда о нем в этом возрасте не задумывалась. Зато предаваться укорам совести Моника была склонна менее, чем девушки-француженки, привыкшие к исповедальне и скрупулезному перечислению своих маленьких грешков. Фернанда подпала под обаяние пылкой натуры, сочетавшейся со сдержанной повадкой.
Если верить Фрейлейн, причиной резкого снижения отметок образцовой до той поры ученицы было одно из тех героических пари, заключить которые возможно только в отрочестве: чтобы предоставить иностранке занять первое место, Фернанда отступала на второй план, плохо готовила уроки, нарочно запиналась. Принимая во внимание время и место, подобное самоотречение можно назвать почти возвышенным и исключить его нельзя, но кое-что, конечно, следует отнести на счет той безмерной рассеянности, какая сопутствует любви («Была рассеянной — неуд») и ощущения, что по сравнению с любовью все ничтожно, даже похвальные листы с позолоченным обрезом, выдававшиеся в монастыре Святого сердца.
Понимаю, что меня могут обвинить в сознательном утаивании или в намеках, если я обойду молчанием вопрос о том, могла ли примешаться к этой любви доля чувственности. Впрочем, это разговор праздный — все наши страсти всегда чувственны. Можно разве что задуматься над тем, в какой мере эта чувственность выразила себя в поступках. В эпоху и в среде, нами описываемых, воспитательницы старались держать доверенных их попечению девушек в таком неведении относительно плотских радостей, что едва ли отношения двух учениц Сестер Святого сердца могли облечься в подобную форму. Правда, неведение не принадлежит к числу непреодолимых препятствий — чаще всего оно поверхностно. Чувственная близость двух однополых существ слишком свойственна человечеству, чтобы полностью исключить ее возможность в самых строгих пансионах былых времен. Несомненно она возникала не только среди бесстыжих девочек Колетт и довольно искусственных девушек-гибридов Пруста.
Но неведение, столь тщательно оберегаемое, подкреплялось в те годы (если вдуматься, весьма парадоксальным образом) преувеличенной стыдливостью, которую прививали с самых юных лет, а это наводит на мысль, что матери, няньки, гувернантки в этих святых семействах, а позднее бдительные монахини, сами того не подозревая, страдали навязчивой чувственностью. Страх и ужас перед плотью выражается в сотнях мелких запретов; их принимают как нечто само собой разумеющееся. Молодая девушка никогда не должна рассматривать свое тело; снять рубашку в присутствии подруги или родственницы — поступок не менее ужасный, чем самая смелая плотская вольность; обвить подругу рукой за талию неприлично, как, впрочем, неприлично обменяться взглядом на прогулке с красивым молодым человеком. Чувственность представляется не как нечто греховное, а как что-то нечистоплотное и, во всяком случае, несовместимое с хорошим воспитанием. Однако не исключено, что две пылкие девочки, сознательно или неосознанно пренебрегая всеми этими аргументами, хоть они и сильно действуют на женскую натуру, в поцелуе, в едва выраженной мимолетной ласке или, что менее вероятно, в полном сближении тел открыли для себя сладострастие или хотя бы его предчувствие. В этом нет ничего невозможного, однако эти предположения весьма неопределенны и, вероятно, сомнительны: говорить об этом — все равно, что вопрошать, насколько близко ветерок мог склонить друг к другу два цветка.
Так или иначе, ведомость за триместр в апреле 1887 года свидетельствует об учебном крахе Фернанды. Когда-то блестящая ученица теперь занимает двадцать второе место в священной истории и арифметике, четырнадцатое в эпистолярном стиле, тридцатое в географии. В грамматике она на пятом месте, хотя в течение триместра как бы случайно дважды оказывается на первом. Вслух она читает невнятно, и это тем более удивительно, если вспомнить, что ее мужу, судье строгому, позднее доставляло большое удовольствие ее слушать. В рукоделии Фернанда превзошла самое себя — она на сорок третьем месте из сорока четырех. Зато она достигла некоторых успехов по части порядка и бережливости, и в аттестате признают, что она прилежна, а это противоречит предположениям Фрейлейн. Поведение ее в классе стало лучше, но она совершенно не следит за своим внешним видом и не старается исправиться. Она продолжает любить естественные науки, быть может, вспоминая названия цветов, которым ее учил «дядя Октав». Ее знания в английском «неосновательны» и, как говорится в аттестате, «ее характер еще не сформировался».
Был ли отправлен в Сюарле текст более доверительный, содержавший намек на кризис, пережитый Фернандой? Вполне возможно, поскольку воспитательные заведения, как и правительства, охотно прибегают к секретным документам. Так или иначе, г-н де К. де М. отозвал дочь домой, по-видимому, посчитав бессмысленным оставлять ее в заведении, где она уже ничему не учится. Да и дома не могли одобрить такую чрезмерную привязанность к протестантке. К тому же г-н де К. де М. старел, очевидно, уже подтачиваемый долгой болезнью, которая через три года свела его в могилу. Теперь его жил в Сюарле, откуда он выезжал все реже, в обществе с одной стороны Фрейлейн, с другой — дурачка Гастона и калеки Жанны была не слишком веселой. Вероятно, ему захотелось вновь увидеть возле себя молодое существо, наделенное живым умом и здоровым телом.
У меня перед глазами портрет Фернанды, написанный примерно в это время наверняка ее сестрой Зоэ, питавшей склонность к изящным искусствам, — благодаря этому портрету я узнала, какого цвета глаза были у модели. Они были зелеными, как часто у кошек. Фернанда изображена в профиль, веки слегка опущены, что придает ее взгляду некую «затаенность». На ней платье изумрудного цвета, по мнению художницы, подходящее к ее глазам, громадная шляпа с клетчатой лентой, завязанной бантом, такая же, как и на вырезанном в ту пору ее силуэте. Фернанде здесь не больше пятнадцати лет.
Другой портрет, «снятый» два года спустя фотографом из Намюра, запечатлел приезд в Сюарле Изабель с детьми. Фернанда и Жанна споят по обе стороны тумбы, на которую водрузили маленькую девочку в белом платье, отделанном английской вышивкой. Болезненного вида девочка постарше прислонилась к юбке Жанны. Нет нужды в магическом кристалле, чтобы предсказать судьбу этих четырех девочек, — она прописана здесь. Жанна, хрупкая и решительная, смотрит холодноватым умным взглядом, который будет мне знаком позднее. Ей нет еще и двадцати, но она останется такой же и в сорок. Малютка в английской вышивке с мило вздернутым носиком, моя двоюродная сестра Луиза, кажется очень довольной тем, что возвышается над всеми. В этом крепком тельце и уверенной в себе душе есть все, чтобы продержаться три четверти века: она правит тетушками, как впоследствии будет править своими больными, санитарками и носилками во время двух мировых войн. Матильда, хилая девочка, на которую напялили безобразный матросский костюм и берет, совсем к ней не идущий, производит впечатление полнейшего недоразумения — она рано покинет здешний мир.
Фернанда загадочней других. Определенно перейдя в разряд взрослых, она носит юбку, отягченную густыми оборками. В этом своем дамском наряде она вся кругленькая, чем она, вероятно, обязана кухне пансиона, из которого только что вышла, но прежде всего расцвету юности, новому избытку плоти и крови. Груди приподнимают высокий корсаж. Перед тем как сфотографироваться, она, очевидно, причесалась, однако небольшая прядь все же выбилась и свисает сама по себе («Фернанда совершенно не следит за своим внешним видом»), что позднее привело бы ее в отчаяние. На этот раз глаза cмотрят прямо. Удлиненные веки чуть приподняты к вискам — черточка, довольно часто встречающаяся в этих краях, как и на картинах старых мастеров страны, теперь именуемой Бельгией. За этой юной особой в пышной юбке мне мерещится череда девушек в широких полосатых шароварах, следовавших за своими мужчинами в Македонии или на склонах Капитолия, и тех женщин, которых продавали с молотка и аукционах после походов Цезаря. Я углубляюсь в прошлое еще на несколько веков к женщинам «племен, живущих в шалашах», которые, как говорят, пришли с верховьев Дуная и черпали воду глиняными ведрами. Думаю я также о Бланке Намюрской, которая со своими придворными дамами уехала в Норвегию, чтобы выйти замуж за Фолькенгара Магнуса2, прозванного Блудодеем, и вела весьма свободную жизнь при свободном дворе, подвергаясь, как и ее сластолюбивый муж, оскорблениям со стороны суровой Святой Бригитты. Фернанда ничего этого не знает — ее курс истории не простирался так далеко. Она не знает также, что прожила уже половину своей жизни — осталось пробежать четырнадцать лет. Несмотря на ее наряд барышни из состоятельной семьи, ничто не отличает ее от деревенских девочек или маленьких работниц Шарлеруа, с которыми она не общается. Как и они, она представляет собой просто теплую нежную плоть. По справедливому замечанию Сестер Святого сердца, ее характер еще не сформировался.
Эпизод, о котором пойдет речь сейчас, настолько отвратителен, что я не знаю, стоит ли о нем упоминать, тем более что по этому поводу я располагаю только одним свидетельством — самой Фернанды. В сентябре 1887 года, то есть как раз той осенью, когда девушка не вернулась к положенному сроку в брюссельский пансион, а осталась в Сюарле, Фрейлейн, Фернанда и Жанна однажды вечером услышали, что в кабинете г-на Артура происходит грубая шумная ссора. Из-за закрытых дверей доносились невнятные возгласы и звуки ударов. Через несколько минут из отцовского кабинета вышел Гастон, который, ни слова не сказав, поднялся в свою комнату. Через неделю он умер от скоротечной горячки.
В таком изложении происшедшее кажется не только чудовищным, но и абсурдным. Не так часто случается, чтобы пятидесятишестилетний отец набросился с кулаками на двадцатидевятилетнего сына, и в эту жестокость тем более трудно поверить, если сын — блаженный. Какой проступок мог совершить дурачок Гастон? Правда, один врач напомнил мне, что умственно отсталые очень часто впадают в буйство; Артур мог не без резона пытаться обуздать сына, а нанесенный в раздражении неловкий удар способен причинить серьезное увечье, вызвать лихорадку и смерть. Легче всего было бы отбросить эту историю, посчитав ее выдумкой девочки, склонной к некоторой истерии, или хотя бы свести ее к тому, что отчаявшийся отец кричал на дурачка, осыпая его упреками, ведь разговаривая с умственно неполноценными, люди часто, сами того не замечая, начинают кричать, как в разговоре с глухими; может, г-н Артур дал сыну затрещину или хватил его кулаком, может, грохнуло упавшее кресло. Что до скоротечной горячки, то, похоже, в этой семье диагнозы всегда ставили весьма приблизительно: возможно, речь идет о брюшном тифе, который свирепствовал в начале той осени, а ссора оказалась простым совпадением, или что Фернанда без всяких на то оснований связала ее с кончиной Гастона, чтобы усилить драматизм происшедшего. Но даже если этот эпизод от начала до конца выдуман, рассказ Фернанды интересен тем, что показывает, какого рода истории сочиняла она о своем отце или, вернее, против своего отца.