Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Блаженной памяти

Юрсенар Маргерит

Шрифт:

Счастливы, почившие в Господе.

Блаженной памяти

г-на Октава-Луи-Бенжамена Пирме,

скончавшегося в Акозском замке 1 мая 1883

в возрасте 51 года,

причастившись Святых даров

Всякого, кто исповедает Меня перед людьми, того исповедую и Я пред Отцем Моим Небесным.

Матф. X. 32

А я знаю, Искупитель мой жив, и Он в последний день восставит из праха распадающуюся кожу мою сию.

Иов XIX. 25

Длань свою открывает бедному и руку свою подает нуждающемуся

Притчи XXXI

Прошу об одном, чтобы Вы поминали меня в своих молитвах.

Блаженный Августин

Кроткое сердце Марии, будь мне приютом

100 дней отпущения грехов

Милосердный Иисус, даруй ему вечный покой

Индульгенция на семь лет

Если не ошибаюсь, Октав, который к концу жизни говорил, что отныне находит прибежище только в молитве, на страницах своих произведений только два раза поминает Иисуса. В «Ремо» он отмечает, что гуманистические мечты его современников восходят к Евангелию; в другом месте он более проникновенно вспоминает слезы Христа, пролитые над Лазарем, Текст, посвященный «Блаженной памяти»

Октава выиграл бы, если бы расхожие цитаты, приведенные выше, были бы заменены прекрасными строками из Евангелия от Св. Иоанна. Но это никому не пришло в голову, а может быть, родные предпочли им корректную банальность стихов, которые было принято цитировать. Не использовали они и Франциска Ассизского, святого, которого Октав особенно любил.

Но картинка, выбранная для этого ничем не примечательного текста, не лишена прелести. На ней, выполненной в стиле дешевых церковных поделок, в котором в ту пору, однако, еще ощущалась величавая манера XVII века, изображен длиннокудрый Апостол Иоанн в плаще, ниспадающем благородными складками, — он собирает в чашу кровь, стекающую со ступней Христа, распятого на кресте, причем виден не весь крест, а только его подножие. Эта гравюра, наверно, понравилась бы тому, кто подобным образом старался собрать кровь Ремо.

И, однако, на долю Октава выпал триумф, скромный, мимолетный, да и явившийся оттуда, откуда его трудно было ждать. Судя по всему, Октав только издали и как бы свысока следил за направлениями современной ему бельгийской литературы. Де Костеру49, умершему в нищете и забвении за пятнадцать лет до Октава, Пирме дал в свое время несколько полезных советов, соответствовавших странному гению самого творца Тиля Уленшпигеля; говорят, Октав ссудил его также деньгами. Но «Тиль», которому Пирме несправедливо отказывал в какой бы то ни было поэзии, несомненно шокировал его своим мощным реализмом и в еще большей мере бунтарским духом, каким веет от страниц романа. Дань уважения со стороны Жоржа Роденбаха50 и энтузиазм молодого Жюля Дестре51 запоздали: Октав уже умирал. Ему не пришлось стать свидетелем блестящего расцвета бельгийской поэзии, который он скромно подготовил, но при его несколько устарелых классицизме и романтизме едва ли он оценил бы символистов. Романисты натуралистической школы, которые пытались, иногда со скандалом, пробиться в стране, бывшей в ту пору одной из самых филистерских в Европе, наверняка зачастую коробили если не самого Октава, то других обитателей Акоза. Сомнительно, чтобы грубоватая чувственность Камилла Лемонье52 могла прийтись по вкусу этому любителю призраков. И, однако, статья, которую Лемонье посвятил «Ремо», глубоко тронула Октава. Когда романисту, обвиненному в непристойности, из-за его распрей с правосудием отказали в какой-то национальной премии, университетская молодежь Брюсселя решила вознаградить Лемонье, устроив банкет в его честь. На банкет пригласили Октава, который приглашение принял. Он скончался за три недели до назначенной даты. Банкет состоялся 25 мая 1883 года, и на месте, где должен был бы сидеть умерший поэт, лежала громадная охапка полевых цветов. Негромкое слово Октава, которое он сам считал таким несовершенным, было, стало быть, кем-то услышано и воспринято. Октава тронула бы эта дань уважения от тех, кого он называл «счастливой молодостью».

Прежде чем предоставить двум этим теням навсегда исчезнуть за переправой через реку смерти, я хочу задать им несколько вопросов о себе самой. Но сначала я должна сказать им спасибо. После долгой череды предков по прямой и боковой линии, о которых неизвестно ничего, кроме разве что даты рождения и смерти, наконец — две души, два тела, два голоса, которые пылко или, наоборот, сдержанно выражают свои чувства, два существа, чьи вздохи, а иногда крики ты слышишь. Когда с помощью отрывочных семейных воспоминаний я рисую свою бабку Матильду или своего деда Артура, я, чтобы дополнить их образ, сознательно или нет, использую кроме всего прочего то, что мне вообще известно о благочестивой супруге и о добропорядочном помещике XIX века. Наоборот, то, что из сочинений Октава и Ремо я узнала о них самих, выходит, так сказать, за пределы их собственной личности и бросает отсвет на их время.

Чтобы вписать этих двух братьев в соответствующую перспективу, поглядим на небольшую группу людей, более значительных, чем они, и уж безусловно более известных, которые также «цеплялись за свою вершину» на том же отрезке века. В 1868, когда Ремо борется с ужасом перед мировым злом, Лев Толстой на постоялом дворе жалкого русского городишки Арзамас проводит в тоске и видениях ночь, которая распахнет перед ним запертые (или уже неосознанно приоткрытые им) двери, и это сделает из него нечто большее, чем просто гения. В сентябре 1872-го, когда Ремо тщательно подготавливает свое самоубийство, Рембо вместе с Верленом отплывает на корабле в Англию, а потом пускается в путь к Харару и навстречу своей смерти в марсельской больнице. Если за два года до этого Октав зашел бы в «Зеленое кабаре» в Шарлеруа, он мог бы оказаться рядом с лохматым юношей, пришедшим пешком из родного Шарлевиля с черновиком «Пьяного корабля» в кармане штанов. Я не пытаюсь набросать здесь сцену из романа: буйный архангел, которого в тот момент больше всего волновали громадные груди служанки, подавшей ему кружку пива, не признал бы в хорошо одетом господине бледного серафима, а последний наверняка отнесся бы к пророку, как к проходимцу. Если в 1873 году слухи о выстреле Верлена53 дошли до ушей Октава, ссора двух сомнительных поэтов показалась бы ему одним из эпизодов газетной хроники, слишком гнусных, чтобы упоминать о них за обеденным столом.

В 1883 году, за три месяца до того, как умер старший брат Ремо, в одном из венецианских дворцов испустил последний вздох сраженный грудной жабой Вагнер, унеся с собой тайну «странных мелодий», которые увлекли «лучезарную душу» по ту сторону порога. В том же году уходит из жизни Маркс, а за семь лет до него Бакунин. Штарнбергскому отшельнику Людвигу Баварскому еще три года предстоит сражаться с призраками и с собственной плотью («Больше никаких поцелуев, государь! Никогда никаких поцелуев!»), прежде чем кануть в воды озера Рудольф Габсбургский, своим рангом кронпринца обреченный на политическое безвластие, чередуя одну охотничью забаву другой и меняя одну любовницу на другую, вступает на путь, который в январе 1889 года приведет его в Майерлинг. Его мать, прекрасная тень по имени Элизабет54, читает Гейне в своих садах на острове Корфу и, прижавшись к мачте, наслаждается бурями греческих морей. Флоренс Найтингейл55, вернувшаяся из Скутари с болезнью сердца, почти пятьдесят лет проведет в Лондоне, прикованная к своему шезлонгу. Основатель Красного Креста Дюнан скитается из страны в страну, пытаясь найти поддержку своему начинанию, к которому люди пока еще относятся равнодушно или с подозрением; нищий, полубезумный, он в 1887 году исхлопочет для себя место в богадельне Аппенцеля, где переживет себя на долгие годы. В Сильс-Мария Ницше, потрясенный посредственностью буржуазной и бисмарковской Германии, примерно с 1883 года начинает вещать голосом Громовержца-Сверхчеловека; в 1888 году в Турине, измученный, побежденный, он бросится на шею исхлестанной лошади и навсегда погрузится в долгий сумрак. Обосновавшись в Риме, Ибсен заканчивает своего пророческого «Врага народа», в котором человек в одиночку борется с физическим и моральным загрязнением мира. До срока сдавшийся Флобер умолкает с 1880 года, растерявшись так же, как и его Бувар и Пекюше56. («Мне кажется, я иду неведомо куда через бесконечную пустыню... И сам я одновременно и пустыня, и странник, и верблюд»). В год смерти Октава Джозеф Конрад кочует между Ливерпулем и Австралией. Только в 1887 году он получит в Брюсселе патент капитана на судне, идущем в Конго, и только два года спустя вернется в тот же город с разбитыми телом и душой, потому что ему выпало увидеть «сердце тьмы» колониальной эксплуатации. Ремо, который чувствовал бы и страдал так же, как Конрад, к счастью, умер слишком рано, чтобы познать эту сторону африканской драмы. Что до Гюго, восьмидесятилетнего пророка, который умрет в 1885 году, он еще слагает александринские строфы, еще занимается любовью, думает о Боге, задумчиво созерцает обнаженных женщин. Теннисон57 дотянет до 1892-го и только тогда переступит черту. Рядом с этими прославленными именами кажется смешным упоминать Ремо, который, по выражению его брата, как бы остался без погребения, окруженный общественным равнодушием, и бледного Октава, о котором мимоходом упоминают учебники бельгийской литературы. И, однако, оба брата также были подхвачены вихрями, бушевавшими на громадной высоте над эпохой, издалека кажущейся нам инертной толщей, которая, словно огромная насыпь, нависла над бездной XX века.

Два двоюродных деда (деды, так сказать, на бретонский манер58, а вернее, на манер Эно) — родня не слишком близкая. Однако брак между состоявшими в родственных отношениях Артуром и Матильдой приближает ко мне две эти тени, поскольку четвертинка моей крови и половина их собственной текут из общего источника. Но меры жидкости мало что доказывают. Внимательный к подробностям читатель уже мог отметить черты сходства и различия между, с одной стороны, двумя братьями (такими, впрочем противоположными друг другу) и их внучатой племянницей, с другой. Различия определяются эпохой, судьбой, наконец, в меньшей степени, чем можно подумать, полом, потому что молодой человек в шестидесятые годы XIX века был свободен и стеснен примерно в том же, в чем была свободна и в чем стеснена молодая женщина в двадцатых годах XX века. Сходство чаще всего определяется культурой, но, начиная с определенного уровня, культура предоставляет возможность выбора и невольно приводит нас к более тонкому переплетению подобий. Как и оба брата, я читала Гесиода и Феокрита, повторила, сама того не зная, маршруты их путешествий по миру, уже более истерзанному и изъязвленному, чем в их время, но который сегодня, по прошествии сорока лет, по контрасту кажется нам почти незагрязненным и стабильным. Труднее поддаются определению черты сходства и различия, диктуемые социальным положением и денежными средствами: первое играло, по крайней мере для меня, роль меньшую, чем для сыновей Ирене на полвека раньше. Деньги, il gran nemico [великий враг (итал.)], которые порой бывают и великим другом, значили одновременно и больше, и меньше.

По крайней мере в одной области Ремо обошел меня на несколько корпусов. Уже в двадцать лет, вопреки наивным надеждам, которые впоследствии у него развеялись, Ремо, «неистощимая душа», как называл его брат, почувствовал контраст между жизнью, божественной по самой своей природе, и тем, во что ее превратил человек или общество, которое есть не что иное, как человек во множественном числе. В плавание «по морю слез», которое через Шопенгауэра Ремо заимствует из буддийских сутр, я пустилась очень рано — там, где стираются мои воспоминания, мне подтверждают это мои книги. Но только к пятидесяти годам горечь Ремо пропитала мою душу и тело. Я не могу, как он, похвалиться тем, что любила «только девственницу в грубой рясе — чистую мысль»; однако мысль, а иногда и то, что выходит за ее пределы, занимала меня с младых ногтей; в отличие от Ремо я не умерла в двадцать восемь лет. В двадцать лет я, подобно ему, полагала, что на вопросы, поставленные человеком, лучший, а может быть, единственно правильный ответ дала Греция. Позднее я поняла, что единого ответа Греции не существует, было множество ответов, данных разными греками, и среди них надо выбирать. Ответ Платона не похож на ответ Аристотеля, а Гераклит отвечает не так, как Эмпедокл. Я убедилась и в том, что условия задачи слишком многообразны, чтобы один-единственный ответ, каким бы он ни был, мог объять все. Но период эллинистского энтузиазма Ремо, который приходится на время между выходом в свет «Пути из Парижа в Иерусалим» и «Молитвы на Акрополе»60, возвращает меня к моей собственной молодости, и я по-прежнему думаю, что, несмотря на все рухнувшие иллюзии, мы были не совсем неправы. «Среди этих развалин, — говорит Ремо, — я вспомнил о том, как древние представляли себе Елисейские поля: места блаженства, где идет беседа с душами мудрецов... Как благородна эта мечта! Сразу представляешь себе людей, которым не чинили препятствий в их нравственном развитии, и чья молодость крепла на свободе. Их не пеленали с колыбели слишком туго... Читая Платона, я был поражен целительной атмосферой, в которой осуществляла себя его мысль... Самым отрадным впечатлением, вынесенным мной из моего путешествия, будет то, что я почувствовал красоту греческого духа, белоснежного и прочного, как паросский мрамор».

Остановившись по пути в Делосе, который тогда еще не наводняли организованные туристы, молодой путешественник как-то вечером совершил прогулку по лавровой роще, с тех пор наверняка вырубленной во время последующих раскопок; он увидел в ней статую эллинистического периода. «Медленно всплывала луна, похожая на серебряную медаль... Шумело море, слышен был только его хриплый гул...».

Ремо хотелось, чтобы получилось красиво, в данном случае это означает, что он хотел передать красоту, которую почувствовал в этих священных местах, но склад ума уводит его далеко от Шатобриана и Ренина, в грезы наяву или в одну из сказок немецких романтиков — наверно, он полюбил их в Веймаре. При свете луны ему кажется, что мраморное лицо статуи выражает несказанное страдание: ему чудится, что он узнает тройственную Гекату, чья небесная форма — Селена. Он высказывает предположение, что светило воплотило в себе душу богини, образ которой лежит у его ног, оживленный на миг лунным лучом. «Я, Геката, присутствую при собственном искуплении за кровь стольких невинных жертв».

Поделиться с друзьями: