Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Блокадные девочки

Добротворская Карина

Шрифт:

– Вы в блокаду ходили в церковь с мамой?

– Я – нет. Но мама ходила с моей сестрой Мусей – на Охте церковь работала. А когда мама умерла, она как будто передала мне свою веру. И я стала верить.

– Отец не ушел на фронт?

– В армию папу не взяли, ему уже шестьдесят лет было, он работал в ополчении. Однажды упал на улице, кто-то пришел и сказал об этом маме, они с сестренкой пошли и привезли его на санках – у него ноги отнялись от голода. Он лежал, наверное, с месяц, а потом, ночью с 9 на 10 января, умер. Я запомнила, как он лежал и у него вот так бежали вши. Мужчины вообще умирали раньше. Женщины подготовлены природой к родам, они крепче. Женщины начали умирать в конце февраля – в марте.

– А что вы чувствовали, когда отец умер?

– Ни слез, ни эмоций не было. Подходила, смотрела: «Ну да, папа умер». Чувств вообще никаких не было – ни к брату, ни к маме, ни к сестре. Сейчас это не понять и не передать. И мама к его смерти спокойно отнеслась. Она была верующая и так спокойно прочитала над ним заупокойную молитву. И сестра спокойно восприняла. Все чувства притупились. Я хорошо помню такую картину незадолго перед его смертью. Огромный стол, над ним абажур, сидит папа, мама приносит хлеб с двумя горбушками и делит на пять частей. И каждый прячет свою часть за пазуху. Уже семьи не было, все распалось, каждый за себя. Папа меня до блокады безумно любил, баловал, я была его первым поздним ребенком, любимой дочкой. Он был добрейшим гостеприимным человеком, у нас все вечно паслись, устраивали пиры. И вдруг – совсем другой человек. Ему все казалось, что его обделили: «А ты себе больше взяла!» «А ты Муське больше отрезала!» Каждому – свое. Вместе уже не было ничего. Разве что, когда ногу варили, вместе ели. А так… Каждый на печурке насушит свои сухарики, их за пазуху – и все. Каждый сам решал, когда свою долю съесть. А папа все собирал крошечки, которые у меня упали или еще у кого-то. Потом я вспоминала это и думала: «Боже мой! Во что мы превратились!»

– Вам удалось его похоронить?

– Когда папа умер, мы его положили в холодную соседскую комнату, где все умерли, и он там лежал, по-моему, месяц. Мама все пыталась экономить хлеб, чтобы сделать гроб. Наконец за 200 грамм хлеба ей сделали гроб, и они с сестренкой Мусей повезли папу на кладбище на Охту. Но из гроба его вытряхнули в общую могилу. Мы долго ходили потом туда к общему памятнику, а когда мама умерла, я добилась, чтобы ее похоронили на Охте, и памятник мы им поставили общий.

– Вы трупы на улицах видели?

– Конечно! На углу 2-й Советской была булочная с тремя ступеньками, и у первой ступеньки долго лежала запорошенная снегом женщина. У нее были как будто выгрызены или вырезаны щеки, носик вот такой только торчал. Люди шли по улице, падали и не вставали. Что тут сделаешь. Помоги другому – и сам свалишься. Ходили со «светлячками», покрытыми фосфором, которые нам выдавали. Иначе столкнешься с кем-нибудь в темноте. Сугробы выше головы были. Мама выходила за хлебом в шесть утра, ждала открытия магазина до девяти на морозе, а если хлеб не привозили, то и дольше. Она рассказывала, что то один человек, то другой в очереди умирал. По-моему, в феврале на детские карточки дали 200 грамм крупы и 100 грамм подсолнечного масла. Сестренку, которой было семнадцать, спасло то, что мама через каких-то знакомых устроила ее работать в госпиталь на казарменное положение. И та взяла с собой брата Алика. Там было тепло и их три раза в день худо-бедно кормили.

– Вы про людоедство ничего не знали?

– В блокаду нет. Только потом услышала. У нас работала женщина, которая рассказывала, что они все время слышали в своем доме на Петроградской какой-то стук. Привели милиционера, вскрыли подвал и нашли там гору вываренных человеческих костей! Оказалось, что в этот подвал заманивали людей, убивали и варили из них студень.

– Мама вам не говорила, что детей воруют?

– Нет. Я везде бегала и никто меня не воровал.

– Откуда у в ас силы были по городу бегать? Люди ведь в лежку лежали…

– Я не могла лежать. Я всегда только с мальчишками дружила и в войну с ними играла. В блокаду вскакивала и в самый голод шла на улицу. Мне и Ленинград было интересно посмотреть. Я до сих пор не могу усидеть на месте, хотя ноги болят. Я работала с 13 до 78 лет. И сейчас бы работала, если бы наша студия документальных фильмов не развалилась, а я ее так любила! Но помню один раз я в блокаду шла по улице, а на асфальте были нарисованы классики. Я попробовала подпрыгнуть – и не смогла.

А ведь раньше на ходу на лошадь заскакивала.

– Мама вас мыла?

– Мы не мылись – с ноября по март не мылись! Воды не было, до Невы нам было не дойти. Спасло то, что в самом начале блокады на угол 6-й Советской и Суворовского упала бомба и там сочилась вода. Мы ее черпали ковшиками, хотя надо было долго ждать, пока она нацедится, я туда с бидончиком ходила. Снегу не натопишь, он ведь был покрыт всякой грязью и нечистотами, которые выливали из окон. Мы тоже выливали. Сначала ребята – те, которые потом умерли, – выливали все в ванну, ванна замерзла, тогда уже стали выливать в окно, прямо на Суворовский. А что делать? Куда идти? С третьего этажа по обледенелой лестнице? Так сама полетишь… Мама иногда нас тряпочкой обтирала.

В марте месяце открыли баню на Мытнинской – один класс. Мылись мужчины и женщины вместе. Мама перед этим меня обстригла – в голове был колтун, вши. Я хорошо помню, как в бане я оглянулась и увидела рядом мужчину, у которого ноги были, как у скелета из школьного шкафа. Стоял с шаечкой. И ему было совершенно все равно, что рядом женщины. А им все равно, что рядом мужчины.

– Как вы в детдоме оказались?

– После того как мы сходили в баню, маме стало хуже. Пришла какая-то девушка и сказала, что ее подобрали на улице и отвезли в больницу. В больницу я не пошла. Вот вы спрашиваете, были ли у меня какие-то чувства? А я только подумала: «Ну мама умрет, наверное». Что делать? Это был уже конец марта. Хлеб доела, карточек нет, спички кончились, холод, пустая квартира. И тогда я решила пойти в Александровку. Там дом, хозяйство, я там всех знаю, там мои друзья, у нас там полный подвал продуктов. На самом деле там уже давно все разбомбили, растащили и разобрали на дрова, там ведь передовая была. Но я-то не знала этого. Я взяла папины часы – брегет со звоном в платиновом корпусе, дошла до Мальцевского рынка и обменяла их у какого-то мужика на 600 грамм хлеба. У этого мужика была машина, и я ему сказала, куда собираюсь. Он говорит: «Я тебя до Фонтанки могу довезти, до проспекта Сталина» (нынешний Московский). Довез. Оттуда я трое суток шла. Ноги опухшие, в валенках, прилипшее все – ведь не мылись! Потом у меня с мясом отдирали все эти штанишки, рейтузы – прекрасно помню нарывы и струпья на ногах. Сто шагов пройду, в сугроб сяду отдыхать. Еще сто шагов отсчитаю, снегом заем, снова иду. О немцах я не думала. Была уверена, что я пройду. Я же Зойка с Волхонки, я везде пролезу, я с шести лет на лошадях гоняла. Дошла до Фрунзенской, вошла в какой-то дом, открыла дверь в какую-то квартиру, прикорнула там. Потом пошла дальше, а там уже первый пост, колючая проволока. Помню, одну ночь спала в какой-то нише в здании за Домом культуры Капранова. Но дальше идти было нельзя, там уже передовая рядом. Меня забрали в милицию, дали там хлеба. Отнеслись ко мне очень тепло, но я оттуда сбежала и дальше шла уже только ночами. Дошла до Средней Рогатки, где сейчас стоит памятник блокадникам Ленинграда. Там был последний рубеж, а дальше уже нейтральная полоса. Меня снова схватили, привели в «каптерку»… Жарко, печурка пышет, а я вся замерзшая, губы полопались, все прилипло, ужас! Меня накормили, я уснула, потом пришел военный командир: «Куда идешь!» «В Александровку!» Он говорит: «Деточка моя дорогая! Нету больше никакой Александровки! Ни одного дома, ни одного дерева. Там передний край, всех жителей угнали в тыл к немцам». Меня отправили в детприемник в Александро-Невскую лавру. Детей собирали по квартирам и туда свозили. И ведь никто про этот детприемник не вспомнит! Я когда потом приходила в лавру и видела туристов с гидом, всегда подходила и спрашивала: «А можно я добавлю?» И рассказывала про то, что здесь было в блокаду. Сейчас даже гиды этого не знают, а ведь это наш город.

– Вас хоть немного там подкормили?

– В лавре меня покормили, отмыли, отодрали болячки. Я еще долго с забинтованными ногами ходила. Оттуда отправили в детский дом на Калашниковской набережной в красивейший особняк самого этого купца Калашникова – там такие окна были целиковые зеркальные. Уже был апрель или май, и туда американскую глюкозу присылали, вроде как откормили меня. И все равно я до 47-го года сытости не чувствовала, все время хотела есть – у меня вот такой живот был всю жизнь. А в детском доме, когда стала расти травка, то мы ее ели, как козы, – выходили с пакетиками, всю траву вырывали и ели с солью. Мне не сиделось на месте, я вылезала сквозь ограду – и в подворотню. Рыскала повсюду и нашла по запаху склады с селедкой. Рабочие, которые эту селедку оттуда в бочках развозили, сами ее грызли, а кости бросали. Я туда пробиралась, собирала за пазуху эти грязные кости с головами и приносила в детдом, где их у меня все выпрашивали.

– А в детдоме не было разных антисоветских разговоров?

– Я не слышала, мне, наоборот, только патриоты попадались. Никто не верил, что немцы возьмут Ленинград. Ни в очередях не верили, ни в детском доме. И в эвакуации все в победу верили. Патриотизм был неописуемый. Вы не представляете, что было, когда пустили первый трамвай. Какое ликование! Казалось, вот победа! А как весной чистили город! Даже нас из детдома вывели помогать – и мы работали лопаточками маленькими. А как быстро Ленинград восстановили, когда я вернулась из эвакуации в 44-м году! Мы все обязательно отрабатывали по два часа на развалах, денег за это никаких не платили и никто о них и не думал. Мы вообще в советские времена о деньгах много не думали.

– А маму-то вы нашли?

– Нашла. Издали приказ всех детдомовских детей вывезти из Ленинграда, и нас стали готовить к эвакуации. А мне говорят: «У тебя мама жива, тебя не возьмем». А я так хотела уехать! Не то чтобы я не любила город, но я есть хотела! Я всю блокаду вспоминала книжку «Ташкент – город хлебный» такого писателя Неверова. И рвалась в этот хлебный Ташкент. Наверное, я уже тогда предчувствовала, что буду директором картины.

И что директорам надо всегда что-то пробивать. Пошла в наш дом, нашла паспортистку, которая мне сказала, в какой больнице лежит моя мама. Пришла туда, меня привели к ней в палату. Я спрашиваю: «А где мама-то моя?» Мне говорят: «Да вот она». Лежит старушка в платочке. А ведь ей всего 39 лет было. Она написала записку – разрешение, чтобы я ехала в эвакуацию. Перекрестила меня: «Да как ты поедешь?!» Но я хотела в Ташкент и готова была на все. Пошла к самому главному начальнику в райсовет или райком, как они тогда назывались. Благо Смольный был рядом. Фамилия начальника была Федоров, я ему рассказала, что у меня мама лежит в больнице и поэтому мне не позволяют уезжать. Меня отпустили.

Поделиться с друзьями: