ЖАНРЫ

Большой Джордж Оруэлл: 1984. Скотный двор. Памяти Каталонии
Шрифт:

Он рассказал Юлии историю исчезновения матери. Не открывая глаз, она повернулась на другой бок и устроилась в кровати поудобнее.

– Я вижу, ты в то время был дрянным маленьким поросенком. – пробормотала она. – Все дети поросята.

– Да. Но главное во всей этой истории то…

По ее дыханию он понял, что она опять спит. Ему хотелось поговорить еще о матери. По обрывистым воспоминаниям он представлял ее себе довольно заурядной женщиной и натурой мало одаренной; но он знал, что ей были присущи некие благородство и нравственная чистота, проистекавшие просто из того, что она всегда прислушивалась к голосу своей совести. У нее был собственный духовный мир, не поддающийся влиянию извне. Она не могла себе представить, что действие, которое не достигает цели, тем самым утрачивает и свой смысл. Если вы кого-то любите – вы любите, и если вам нечего дать, вы просто дарите свою любовь. Когда последний кусок шоколада исчез, мать сжала дитя в объятиях. Это было бесполезно, это не давало ничего, не могло вернуть шоколада, не могло предотвратить смерти ребенка или ее собственной, но казалось матери естественным. Беженка в лодке так же заслоняла мальчика рукой, хотя рука могла спасти его от пуль не больше, чем листок бумаги. Ужасно не то, что Партия лишила вас всех материальных благ, а то, что вместе с этим, она убедила вас будто простые человеческие чувства и порывы сами по себе не стоят ничего. Все, что вы пережили и чего вам не пришлось пережить, все, что вы совершили и чего не совершали – теряет всякий смысл с того момента, как вы очутились в когтях Партии. Рано или поздно вы исчезнете, и ни о вас самих, ни о ваших делах никто больше не услышит. Вы начисто вычеркнуты из истории. Люди, жившие до Революции, вероятно, отнеслись бы к этому безразлично, потому что они и не пытались влиять на историю. Или руководили личные симпатии, в которых они не сомневались. Важны были частные отношения между людьми. Поэтому и слезы, и объятия, и слово, сказанное умирающему, и даже совершенно бесполезный душевный порыв представляли ценность сами по себе. У пролов, – вдруг подумал Уинстон, – эти отношения сохранились до сих пор. Они верны не Партии, не стране и не идее, а друг другу. Впервые в жизни он думал о пролах без презрения и не просто как о косной силе, которая когда-нибудь проснется и возродит мир. Пролы остались людьми. Их сердца не очерствели. Ими и теперь руководят простые извечные чувства, которым он, Уинстон Смит, должен учиться наново, прибегая к помощи рассудка. Размышляя об этом, он, без видимой связи с остальным, вспомнил о том, как несколько недель тому назад увидел на тротуаре оторванную кисть человеческой руки и спихнул ее ногой в канаву, точно капустную кочерыжку.

– Мы не люди, – громко произнес он. – Пролы – люди, а мы нет.

– Почему? – спросила Юлия, снова проснувшись.

Он помолчал немного.

Геополитический ребенок, наблюдающий за рождением нового человека

– Думала ли ты когда-нибудь о том, – снова заговорил он, – что самое лучшее для нас с тобой – просто выйти сейчас отсюда, разойтись, пока не поздно, в разные стороны и никогда больше не встречаться?

– Да, дорогой мой, думала не раз. Но, все равно, я этого никогда не сделаю.

– Удача недолго будет нас сопровождать. Ты молода.

Ты ничем не выделяешься и у тебя такой невинный вид. Если ты станешь держаться подальше от людей, вроде меня, ты проживешь еще лет пятьдесят.

– Нет. Обо всем этом я уже думала и думала. Я пойду той же дорогой, что и ты. И не тревожь себя, пожалуйста, напрасно. Я выживу и так – у меня хватит силы.

– Мы можем оставаться вместе еще полгода, год. Потом нас обязательно разлучат. Понимаешь ли ты, какое страшное одиночество нас ожидает? Когда нас схватят, мы ничем, решительно ничем не сможем помочь друг другу. Признаюсь я на следствии или не признаюсь – все равно, ты будешь расстреляна. В мире нет ничего такого, что я мог бы сделать или сказать или, напротив, о чем я мог бы умолчать, чтобы отсрочить твою смерть хотя бы на пять минут. Ни один из нас не будет ничего знать о судьбе другого. Мы будем бессильны – бессильны в полном смысле слова. Поэтому важно лишь одно: чтобы мы не изменили друг другу, не предали, хотя и это, в общем, не изменит ничего.

– Если ты имеешь в виду «признание», то, конечно, мы признаемся, – сказала Юлия. – Все признаются. Этого не избежишь. На то у них и существуют пытки.

– Я говорю не о признании. Признание– еще не измена. Важно не то, что говорит или делает человек, а что он чувствует. Вот если они заставят меня разлюбить тебя – это будет настоящее предательство.

Она с минуту подумала над этим.

– Нет, – решила она наконец, – этого им не добиться. Это единственное, чего они не в силах сделать. Можно заставить говорить все, но нельзя заставить верить сказанному. Нельзя влезть в душу человека.

– Вот именно, – подтвердил он, укрепляясь в своей надежде. – Душа человека недосягаема даже для них, это правда. И если только ты сознаешь, как важно остаться человеком, даже в том случае, когда это ничего не может тебе дать, – ты выходишь победителем из схватки.

Он вспомнил о телескрине с его никогда не дремлющим оком. Можно следить за вами дни и ночи, но если вы умеете владеть собою, вы перехитрите их. При всей их изобретательности, им никогда не научиться читать мысли человека. Возможно, что это несколько менее верно, когда вы по-настоящему оказываетесь у них в лапах. Никто не знает в точности, что происходит в Министерстве Любви, но догадываться все же можно: пытки, наркотики, чувствительные приборы, регистрирующие реакцию вашей нервной системы, постепенное понижение вашей сопротивляемости с помощью бессонницы, одиночества и конвейерных допросов. Обвиняемый, во всяком случае, не может утаить фактов. Их выведают на допросах или вырвут под пытками. Но если говорить не просто о том, чтобы выжить, а о том, чтобы остаться человеком, то факты, в конце концов, теряют значение. Вашего умонастроения им не изменить, потому что и вы сами, даже при желании, не в силах это сделать. До мельчайших подробностей они могут установить все, что вы говорили, делали и думали, но сокровенный внутренний мир человека, непонятный даже ему самому, останется недосягаемым.

VIII

Свершилось! Наконец это свершилось!

Они стояли в мягко освещенной комнате, имевшей форму удлиненного прямоугольника. Пол устилали роскошные синие ковры, по которым нога скользила, как по бархату. Телескрин был приглушен до едва слышного шепота. В противоположном конце комнаты, под лампой с зеленым абажуром, обложившись со всех сторон бумагами, сидел за письменным столом О’Брайен. Он не потрудился поднять даже головы, когда слуга ввел Юлию и Уинстона.

Уинстону казалось, что от волнения он потерял дар речи. «Свершилось, наконец, свершилось», – вот все, что проносилось у него в сознании. Конечно, их решение прийти сюда, да еще вдвоем в одно и то же время было такой глупостью, которой не оправдывало даже то, что они пришли разной дорогой и встретились лишь у дверей О’Брайена. Надо обладать стальными нервами, чтобы пробраться в такое место. Только в самых редких случаях простому смертному удавалось повидать жилище члена Внутренней Партии или даже проникнуть в те районы города, где находятся эти жилища. Вся атмосфера этих гигантских жилых блоков – их богатство и размах во всем, непривычный запах хорошей пищи и хорошего табаку, скользящие с неправдоподобной скоростью бесшумные лифты, снующие повсюду слуги в белых костюмах – все это поражало и подавляло. Хотя Уинстон и запасся хорошим предлогом для прихода сюда, его всю дорогу мучил страх, что из-за угла вот-вот появится охранник в черной форме, потребует документы и прикажет удалиться. Однако слуга О’Брайена впустил их беспрепятственно. Это был низкорослый и черноволосый человек в белом пиджаке, с ромбоидальным, совершенно бесстрастным лицом, походившим на лицо китайца. Пол коридора, по которому он их повел, покрывал мягкий ковер-дорожка. И ковер, и стены, облицованные панелью, и кремовые обои – все сверкало утонченной чистотой. Это тоже не могло не изумлять: Уинстон никогда в жизни не видел коридора, стены которого не были бы замазаны от прикосновения тел.

О’Брайен, очевидно, весь был поглощен бумагой, которую держал в руках. Грубое лицо, склоненное так, что была видна линия носа, имело грозное и умное выражение. Секунд двадцать он сидел не двигаясь, потом потянул диктограф и на смешанном министерском жаргоне продиктовал:

«Пункты первый запятая пять запятая семь полноутверждены точка предложение содержащееся пункте шесть граничит двуплюснелепостью мыслепреступление аннулировать точка полностроительству неприступать дополучения плюскалькуляции эксплуатации оборудования точка конец».

Он неторопливо поднялся и, бесшумно ступая по ковру, направился к ним. Вместе с последними словами Новоречи исчез, казалось, и налет официальности, но все же лицо О’Брайена было мрачнее, чем обычно, как будто он был не доволен тем, что ему помешали. Страх, терзавший Уинстона, вдруг сменился простым замешательством. А ведь очень может быть, что он глупо попал впросак! Из чего он, в самом деле, заключил, что О’Брайен – политический заговорщик или что-то вроде этого? Ни малейших доказательств, кроме одного, случайно перехваченного взгляда да туманного намека, у него не было; все прочее относилось к области его тайных мечтаний и снов. Он теперь не мог бы оправдаться даже тем, что пришел за словарем, потому что все равно это не объясняло присутствия Юлии. Проходя мимо телескрина, О’Брайен, очевидно, что-то вспомнил. Он остановился, сделал шаг в сторону и повернул выключатель на стене. Раздался резкий треск. Голос умолк.

У Юлии вырвался легкий возглас изумления. Уинстон на минуту забыл страх.

– Как? – не удержался он. – Неужели вы можете вык-лючать его?

– Да, – сказал О’Брайен, – можем. Мы пользуемся этой привилегией.

Он стоял прямо перед ними. Его массивная фигура возвышалась над их головами и выражение его лица все еще трудно было определить. Он ждал, – сурово ждал, когда Уинстон заговорит. Но чего он ждал? Даже и теперь он все еще имел вид делового человека, недоумевающего, зачем его оторвали от занятий. Все трое молчали. После того, как телескрин умолк, комната казалась погруженной в гробовую тишину. Бесконечно долгие, тянулись одна за другой секунды. Уинстон с трудом выдерживал устремленный на него взгляд О’Брайена. Внезапно лицо последнего исказило что– то, похожее на улыбку. Своим характерным жестом О’Брайен поправил на носу очки.

– Я должен сказать или вы хотите сами? – осведомился он.

– Я сам скажу, – быстро произнес Уинстон. – Эта штука, – кивнул он на телескрин, – действительно выключена?

– Все выключено. Мы одни.

– Мы пришли к вам потому…

Он осекся, потому что вдруг почувствовал всю неясность побуждений, которые привели его сюда. Как можно объяснить, зачем он здесь, если он и сам не знает, какой именно помощи ждет от О’Брайена? Он ринулся дальше, сознавая, как неубедительно и вместе с тем претенциозно звучат его слова.

Поделиться с друзьями: