Большой Джордж Оруэлл: 1984. Скотный двор. Памяти Каталонии
Шрифт:
– Вы думали только о себе, – повторил он, как эхо.
– И после этого вы уже не можете относиться к тому человеку так, как относились прежде.
– Да, это уже невозможно, – согласился он.
Больше им, как будто, не о чем было говорить. Ветер туго обтягивал на них тонкие комбинезоны. Оба почти одновременно почувствовали неловкость молчания. Кроме того, было слишком холодно сидеть неподвижно. Она что-то сказала насчет того, что ей нужно попасть на метро и поднялась уходить.
– Нам надо будет встретиться еще раз, – сказал он.
– Да, – подтвердила она, – надо встретиться.
Он некоторое время нерешительно шел за нею в полушаге позади. Они больше не говорили. Она, видимо, не думала о том, чтобы избавиться от него, но шла так быстро, что он не поспевал за нею Он решил, что проводит ее до станции метро, но внезапно мысль о долгом путешествии по холоду показалась ему бессмысленной и невыносимой. Его не столько тяготила Юлия, сколько не терпелось поскорее попасть в кафе «Под каштаном». Он, как больной тоской по родине, видел свой столик в углу, газету, шахматную доску, видел, как бежит в стакан никогда не иссякающей струей джин. А самое главное, – в кафе должно быть тепло. Минуту спустя он, – очевидно, неслучайно, – позволил небольшой группе людей втереться между ним и Юлией. Он сделал слабую попытку догнать ее, потом замедлил шаг, по-вернулся и пошел в обратном направлении. Отойдя пятьдесят метров, он оглянулся. На улице было мало народу, но он уже не мог узнать Юлию. Любой из десятка торопившихся прохожих мог сойти за нее. А, может быть, ее располневшая и окаменевашя фигура стала вообще неузнаваемой.
«В то время, когда это произошло с вами, – вспомнил он ее слова, – вы хотели сказать именно то, что сказали». Да, это так. Он сказал это неспроста, – он хотел этого. Он хотел, чтобы не он, а она была отдана на растерзание этим…
В дребезжащей музыке телескрина что-то изменилось. В нее ворвалась какая-то надтреснутая, насмешливая, трусливая нота. А потом… Впрочем, может быть, этого вовсе не было; может быть, это было просто воспоминанием, навеянным сходством мелодий, – но он услышал, как потом кто-то запел:
Под развесистым каштаном
Предали друг друга мы…
Слезы хлынули у него из глаз. Проходивший мимо официант заметил, что его стакан пуст, и подошел с бутылкой джина.
Он поднял стакан и понюхал. Каждый новый глоток джина вызывал все большее отвращение. Но джин стал теперь его стихией. Он был его жизнью, смертью, его воскресением. Это под влиянием его паров Уинстон погружался вечером в оцепенение, и те же пары возвращали ему жизнь наутро. Когда он, со слипшимися ресницами, с пылающим ртом и с такой болью в спине, словно она была переломлена, просыпался по утрам (редко раньше одиннадцати ноль-ноль), у него не хватало сил даже на то, чтобы подняться с постели, прежде чем он не отхлебнет из чашки, стоявшей рядом на– столике. В полдень он, уже с лоснящимся лицом, сидел и слушал телескрин, то и дело подливая себе из бутылки. С пятнадцати часов и до закрытия кафе «Под каштаном» он был его завсегдатаем. Никого больше не интересовало, чем он занимается, никакие свистки не будили его по утрам, никто не увещевал его по телескрину. Время от времени, раза два в неделю, он заходил в пыльную, безлюдную канцелярию в Министерстве Правды и занимался там пустяшной работой или делал вид, что работает. Он был прикомандирован к подкомиссии какой-то подкомиссии, входившей, в свою очередь, в одну из бесчисленных комиссий, которые занимались устранением мелких затруднений, возникавших при составлении Одиннадцатого Издания словаря Новоречи. Они готовил^! какой-то Временный Доклад, но о чем именно докладывали, – этого Уинстон никогда так и не мог понять. Речь шла о том, где нужно ставить запятую: внутри скобок или за* ними. В подкомиссии было еще четыре человека, и все – вроде Уинстона. Бывали дни, когда они встречались в канцелярии и тут же расходились, искренне соглашаясь, что делать им решительно нечего. Но бывало и так, что они брались за работу почти с воодушевлением, невероятно преувеличивая значение протоколов и длинных докладных записок, которые они писали, и которые вечно оставались незаконченными. При этом у них разгорались споры, настолько жаркие, запутанные и непонятные, что скоро сами спорщики забывали их причину. Они придирались к малейшей неточности в определениях, невероятно отклонялись от темы, ссорились, грозили друг другу и даже жаловались вышестоящему начальству. А потом внезапно жизнь улетучивалась из них, и они сидели вокруг стола безмолвные, с потухшими глазами, словно духи на рассвете.
Телескрин на минуту умолк. Уинстон опять поднял глаза. Сводка? Нет, – просто сменили музыку. Он видел карту Африки даже с закрытыми глазами. Движение армий обозначалось на ней графически: черная стрела, устремленная вертикально на юг, и белая – горизонтально, на восток, по хвосту первой. Словно желая удостовериться, он поднял глаза на невозмутимое лицо на портрете. Можно ли поверить, что второй стрелы даже не существует?
Интерес к теме опять погас. Он отхлебнул из стакана, взялся за белого коня и сделал пробный ход. Шах. Но ход несомненно был неправильный, потому что…
Незванное, нахлынуло воспоминание. Перед ним возникла освещенная свечой комната с громадной постелью под белым покрывалом. Он увидел себя мальчиком лет девяти или десяти. Он сидел на полу, тряс стаканчик с костями и заразительно смеялся. Мать сидела напротив и тоже смеялась.
Это было, очевидно, за месяц до ее исчезновения. Был момент примирения, когда назойливое чувство голода было забыто, и в Уинстоне ожила прежняя привязанность к матери. Ой хорошо помнил этот день: барабанную дробь проливного дождя, струи, бегущие по рамам, полусумрак комнаты, не позволявший читать. Двое детей, заключенных в тесную и темную каморку, невыносимо скучали. Младшая девочка то и дело принималась плакать. Уинстон хныкал, томился, просил от нечего делать есть, слонялся по комнате, передвигая с места на место вещи, или колотил башмаками в панель до тех пор, пока соседи не начинали стучать в стенку. Наконец мать сказала: «А теперь ведите себя хорошо, а я пойду и куплю вам игрушку. Хорошую игрушку, – она вам понравится». И пошла по дождю в маленький универсальный магазин неподалеку, в котором иногда еще тор-говали, и вернулась оттуда с картонной коробкой. Уинстон до *сих пор помнил запах этой влажной коробки, в которой находилась игра под названием «Вверх и вниз». Набор был жалкий. Доска оказалась надломленной, а крохотный деревянный кубик был так плохо сделан, что едва ложился. Уинстон угрюмо, без всякого интереса, смотрел на игрушку. Но мать зажгла свечу и расположилась с коробкой на полу Скоро он был весь захвачен игрой, кричал и смеялся, когда фишка с надеждой ползла вверх по лестнице, а потом снова срывалась почти к тому месту, откуда начала. Они сыграли восемь партий, выиграв каждый по четыре. Маленькая сестренка Уинстона, ничего не понимая в игре, сидела опершись на валик для подушек и, глядя на то, как они хохочут, тоже смеялась. Весь вечер они чувствовали себя счастливыми вместе, как это бывало в дни его раннего детства.
Он отогнал воспоминание. Оно было ошибочным. Иногда его покой еще нарушался ложными воспоминаниями. Но они не имеют значения, если знаешь, что они собой представляют. Есть вещи действительно происходившие и есть такие, которые никогда не случались. Он склонился над шахматной доской и опять взялся за белого коня. И почти в ту же минуту фигура выпала у него из рук, со стуком ударившись о доску. Уинстон выпрямился, словно в него вонзили булавку.
Пронзительный звук трубы прорезал воздух. Сводка! Победная сводка! Вот он, – трубный глас, – неизменный предшественник вести о победе! Словно электрический ток пробежал по кафе. Даже официанты замерли на своих местах и насторожились.
Звук трубы сменился долгим неистовым шумом. Уже взволнованный голос что-то торопливо говорил по телескрину, но его все еще заглушал вой ликования, доносившийся снаружи. Каким-то таинственным образом весть уже успела распространиться по улицам. Из слов диктора Уинстон сумел только понять, что все произошло именно так, как он и предвидел: громадная, тайно сконцентрированная десантная армада, внезапный удар по тылам врага, – белая стрела, отсекающая хвост черной. Обрывки победных фраз доносились до него сквозь шум: «Колоссальный стратегический маневр… отличная координация… сокрушительное поражение… полмиллиона пленных… полная деморализация… овладение всей Африкой… один шаг до конца войны… победа… величайшая в истории человечества победа!.. Победа, победа, победа!»
Ноги Уинстона конвульсивно дернулись под столом. Он не двинулся с места, но мысленно он бежал, стремглав мчался на улицу, был уже в толпе и вместе с толпой оглушительно кричал «ура». Он опять поднял глаза на портрет Старшего Брата. Колосс, попирающий мир! Гранитная скала, о которую тщетно бьются азиатские орды! Он вспомнил, как десять минут тому назад, – да, всего десять минут! – он сомневался в том, что принесет сводка: победу или поражение. Ах, не одна только евразийская армия погибла сегодня! Многое изменилось в нем с того первого дня, когда он оказался в Министерстве Любви, но последний и необходимый шаг к исцелению сделан только сейчас, вот в эту минуту.
Диктор продолжал свой рассказ о военнопленных, о грабежах и резне, но крики за окном немного утихли. Официанты снова взялись за работу. Один из них подошел с бутылкой джина. Уинстон, сидевший в блаженном забытье, не заметил, как наполнился его стакан. Он больше никуда не бежал, не кричал «ура». Он был снова в Министерстве Любви. Снова все было забыто и прощено, и душа его стала белой, как снег. Он сидел на скамье подсудимых перед показательным судом, признавался во всем и всех запутывал. Он шел по коридору, облицованному белыми изразцами, с таким чувством, будто он гуляет на солнышке, и вооруженный стражник шел за ним. Долгожданная пуля вошла ему в мозг.
Он вгляделся в громадное лицо. Сорок лет понадобилось ему на то, чтобы разгадать что за усмешка таится под черными усами! О, как жестоко и нелепо он заблуждался! О, как упрямо избегал того, чье сердце преисполнено любви к нему! Пьяные слезы покатились по его щекам. Но теперь все хорошо, все хорошо, – битва кончена. Он одержал победу над собой. Он любил Старшего Брата.
Скотный двор
В 1945-м Оруэлл написал прославившую его повесть «Скотный двор» (Animal Farm). Это – сатира на русскую революцию и крушение порожденных ею надежд, в форме притчи рассказывающую о том, как на одной ферме стали хозяйничать животные.