ЖАНРЫ

Большой Джордж Оруэлл: 1984. Скотный двор. Памяти Каталонии
Шрифт:

Он умолк, как будто ожидая от Уинстона ответа. Но Уинстона опять охватило желание утонуть, исчезнуть без следа в постели. Он не мог произнести ни слова. У него заледенело сердце. О’Брайен продолжал:

– И запомните: это будет навек! Сапог вечно будет попирать лицо человека. Вечно будет существовать вероотступник, – враг народа, – которого можно будет громить и унижать. Люди вечно будут переживать то, что пережили вы с тех пор, как попали в наши руки. Худшее будут переживать! Шпионаж, измена, аресты, пытки, казни, исчезновение людей никогда не прекратятся. Это будет мир ужаса и ликования. Чем сильнее будет становиться Партия, тем менее терпима ко всякому инакомыслию, чем слабее оппозиция, тем жестче деспотизм. Вечно будет жить ересь Гольдштейна. Каждый день и каждый час ее будут обличать, дискредитировать, высмеивать и позорить, а она все будет жить и жить. Драма, которую я разыгрывал с вами целых семь лет, будет исполняться вновь и вновь, из поколения в поколение и все более искусно. Вот здесь, в этой комнате, вечно будет стонать от боли еретик, отданный нам на позор и поругание. Жалкий и надломленный, раскаявшись во всем, он добровольно приползет к нашим стопам, после того, как мы спасем его от самого себя. Вот мир, который мы готовим, Уинстон. Мир, идущий от победы к победе, от триумфа к триумфу. И мир гнета, – гнета свыше всяких сил. По-моему, вы начинаете понимать, каков он будет. Но под конец вы достигнете большего, чем простое понимание. Вы примете этот мир, будете приветствовать его. Вы станете его частью.

Уинстон пришел в себя настолько, что вернул себе дар речи.

– Вы не добьетесь этого, – произнес он слабым голосом.

– Что вы хотите сказать, Уинстон?

– Я хочу сказать, что вам не удастся создать мира, подобного тому, который вы мне описали. Это бред. Это неосуществимо.

– Почему?

– Потому что страх, ненависть и истязательство людей не могут составлять основу цивилизации. Как может существовать такая цивилизация!

– А почему не может?

– Потому что она нежизнеспособна. Это тление. Это самоубийство.

– Чушь! Просто вам кажется, что ненависть больше изнуряет, чем любовь. Но почему? скажите, – почему? Да если бы даже это и было так, какое это может иметь значение? Почему вы не хотите допустить, что мы решили ускорить процесс снашивания человеческого организма? Почему не допустить, что мы доведем темп жизни до таких пределов, что человек будет дряхлеть к тридцати годам? Еще раз спрашиваю: что от этого изменится? Поймите, наконец, что смерть индивидуума – не смерть, Партия бессмертна.

Как всегда, голос О’Брайена обезоруживал Уинстона. Страшило и то, что если он будет настаивать на своем, О’Брайен снова включит аппарат. И все-таки Уинстон не мог молчать. Слабо, без всякой аргументации, находя себе опору только в том невыразимом ужасе, который ему внушила речь О’Брайена, он снова перешел в атаку.

– Я не знаю… не хочу знать. Но на чем-то вы сорветесь. Что-то должно будет сокрушить вас. Жизнь вас сокрушит.

– Мы властвуем над всеми проявлениями жизни, Уинстон. Вы думаете, что так называемая природа человека, будучи поругана нами, восстанет против нас. Но ведь и природу человека творим мы. Человек бесконечно податлив. Или вы опйть имеете в виду вашу прежнюю теорию, что пролетарии или рабы восстанут и сбросят нас? Выкиньте это из головы. Они бессильны, как животные. Человечество – это Партия. Все, кто вне ее, – в расчет не принимаются.

– Пусть так. Но в конце концов они все-таки вас побьют. Рано или поздно они разглядят, кто вы такие, и разорвут вас на куски.

– А вы видите какие-нибудь признаки того, что это произойдет? Или какие-нибудь основания?

– Нет. Я просто верю в это. Я знаю, что вы проиграете. Есть что-то такое в космосе… я не знаю, что… некий дух, некие вечные законы, которых вам никогда не преступить.

– Вы верите в Бога, Уинстон?

– Нет.

– Тогда что же должно нас сокрушить? Что это за законы?

– Не знаю. Дух Человека.

– А самого себя вы считаете человеком?

– Да.

– Если вы и человек, Уинстон, то вы последний человек. Вы из породы вымирающих; мы идем на смену вам. Вы сознаете, что вы один? Вы вне истории, вы не существуете.

Его поведение начало опять меняться, и он спросил более резко:

– И вы считаете себя духовно выше нас с нашей ложью и жестокостью?

– Да, я считаю, что я выше вас.

О’Брайен не ответил. Вместо его голоса послышались два других. Через минуту Уинстон узнал в одном из них себя. Это была звукозапись его разговора с О’Брайеном в тот вечер, когда он вступал в Братство. И он услыхал, как обещал лгать, красть, подделывать, убивать, содействовать распространению наркотиков, проституции и венерических болезней, как обещал плеснуть в лицо ребенка серной кислотой. О’Брайен слабо и нетерпеливо махнул рукой, словно желая сказать, что вся эта демонстрация ни к чему. Потом он повернул выключатель, и голоса умолкли.

– Встаньте! – приказал он.

Путы, удерживавшие Уинстона на койке, сами собой ослабли. Уинстон сполз на пол и неуверенно встал на ноги.

– Вы последний представитель рода человеческого, – повторил О’Брайен. – Вы страж человеческого духа. Сейчас вы увидите себя таким, каков вы есть на самом деле. Раздевайтесь!

Уинстон распутал веревочку, которой был затянут его комбинезон. Застежка «молния» уже давно была сорвана с него. Он не помнил, приходилось ли ему хоть раз с момента ареста снимать с себя одежду. Под комбинезоном болтались на теле грязные рыжие тряпки, в которых едва можно было распознать остатки белья. Сбрасывая их на пол, он увидел в дальнем конце комнаты трельяж. Он направился к нему и тут же остановился. Из его груди вырвался непроизвольный крик.

– Идите, идите! – приказал О’Брайен. – Станьте между створками. Тогда вы увидите себя и в профиль.

Уинстон остановился потому, что его обуял страх. Пепельно-серое, скелетообразное существо, согнувшись в три погибели, шло ему навстречу. Вид этого существа наводил ужас, но не только потому, что Уинстон узнал в нем собственное отражение. Он подошел к зеркалу ближе. Из-за того, что чудище двигалось ссутулившись, череп его непомерно выдавался вперед. На Уинстона глядело лицо жалкого закореневшего арестанта с высоким лбом, переходившим в лысину, с перебитым носом и развороченными скулами, над которыми жарко горели настороженные глаз? Щеки были покрыты морщинами, углы рта скорбно опущены. Определенно, это было его собственное лицо, но ему казалось, что внешне он изменился куда больше, чем внутренне. То, что отражалось на его лице, не отвечало его чувствам. Он полысел. Вначале ему показалось, что он и поседел, но потом увидел, что череп его просто-напросто оброс слоем серой грязи. За исключением лица и рук, все его тело покрывала старая, въевшаяся грязь. Там и сям из-под нее алели рубцы ран, а варикозная язва над лодыжкой превратилась в воспаленную массу, покрытую, как чешуей, шелушащейся кожей. Но больше всего устрашала худоба. Грудь была как у скелета, ноги высохли до того, что колени стали толще бедер. Теперь только он сообразил, почему О’Брайену хотелось, чтобы он посмотрел на себя сбоку. Он не поверил собственным глазам, увидав, как искривился его позвоночник. Узкие плечи так сутулились, что грудь образовывала впадину, а тощая шея сгибалась вдвое под тяжестью головы. На вид это было тело человека лет шестидесяти, страдающего какой-то злокачественной болезнью.

– Вы удивлялись иногда тому, что мое лицо, лицо члена Внутренней Партии, выглядит старым и поношенным, – сказал О’Брайен. – А что вы скажете насчет вашего собственного лица?

Он взял Уинстона за плечо и повернул кругом, так что они оказались лицом к лицу.

– Посмотрите, во что вы превратились! – продолжал он. – Посмотрите, какой коростой обросло все ваше тело. А какая грязь у вас между пальцами на ногах! А эти отвратительные язвы на лодыжках! Знаете ли вы, что от вас воняет, как от козла? Впрочем, вы наверно уже перестали это замечать. Посмотрите, как вы высохли. Я могу легко охватить пальцами ваши бицепсы. Могу переломить шею, как морковку. Известно ли вам, что с тех пор, как вы попали в наши руки, вы потеряли в весе двадцать пять килограммов? Даже волосы у вас лезут целыми прядями. – Он запустил руку в голову Уинстона и выдернул целый пук волос. – Видали? Откройте-ка рот. Девять, десять, одиннадцать… Всего одиннадцать зубов. А сколько у вас было, когда вы пришли сюда? Да и те, которые остались, едва держатся во рту. Глядите!

Он ухватил своими мощными пальцами один из уцелевших зубов Уинстона. Внезапно Уинстон почувствовал резкую боль в челюсти. О’Брайен с корнем вырвал зуб и швырнул на пол.

– Вы разлагаетесь, – сказал он, – распадаетесь на части. Что вы такое? Мешок с дерьмом. Повернитесь к зеркалу еще раз. Видите вы страшилище, которое глядит на вас? Это последний представитель рода человеческого. Если вы человек, то перед вами – человечество. А теперь, – марш одеваться!

Медленно, окаменевшими руками Уинстон стал натягивать одежду. Он, должно быть, до сих пор не замечал того, как похудел и ослабел. Только одна мысль шевелилась в мозгу, – мысль о том, что он, по-видимому, пробыл здесь гораздо дольше, чем предполагал. Потом, натягивая жалкое тряпье, он вдруг почувствовал жалость к себе, к своему растоптанному телу. Не успев сообразить, что с ним такое происходит, он упал на табурет, стоявший возле койки, и залился слезами. Сидя в ярком белом свете, как куча костей, облеченных в грязное тряпье, он плакал над своей поруганной душой, над своим отталкивающим внешним безобразием. О’Брайен почти дружески положил руку ему на плечо.

– Это не век будет продолжаться, – сказал он. – Вы можете покончить с этим в любой миг. Все зависит исключительно от вас.

– Это вы! – сквозь рыдания проговорил Уинстон. – Вы довели меня до этого!

– Нет, Уинстон, вы сами себя довели, – сказал О’Брайен. – Вы сами избрали свою долю в тот день, когда восстали против Партии. Первый шаг все предрешил. Вы предвидели все, что с вами здесь произошло.

Немного помолчав, он продолжал:

– Да, мы истязали вас, и теперь вы сломленный человек. Вы видели, во что превратилось ваше тело. Ваш рассудок в таком же состоянии. Я не думаю, чтобы у вас осталось слишком много гордости. Вас награждали пинками, секли, оскорбляли: вы ревели от боли, катались по полу в собственной блевоте и крови. Вы молили о пощаде, вы предали всех и вся. Можно ли представить хоть одно унижение, через которое вы не прошли?

Поделиться с друзьями: