Большой Джордж Оруэлл: 1984. Скотный двор. Памяти Каталонии
Шрифт:
– Это ненадолго, – сказал О’Брайен. – Теперь смотрите мне в глаза. С кем воюет Океания?
Уинстон задумался. Он помнил, что такое Океания; помнил, что он – гражданин Океании. Помнил также об Евразии и об Истазии. Но кто из них с кем воевал, – он решительно не мог сказать. Больше того, он вообще не мог припомнить никакой войны.
– Я не помню.
– Океания воюет с Истазией. Вы вспоминаете это теперь?
– Да.
– Океания всегда воевала с Истазией. С начала вашей жизни, с зарождения Партии, с первых дней человеческой истории. Их война продолжается без конца, без перерыва, – все одна и та же война. Помните вы это?
– Да.
– Одиннадцать лет тому назад вы сочинили легенду о трех лицах, казненных за измену. Вы вообразили, будто видели клочок газеты, доказывающий их невиновность. Этого клочка никогда не существовало. Вы выдумали его, а потом, чем дальше, тем все больше верили в свою фантазию. Вы припоминаете сейчас ту первую минуту, когда выдумали этот клочок?
– Да.
– Я только что показывал вам пальцы своей руки. Вы видели пять пальцев. Вы помните это?
– Да.
О’Брайен поднял левую руку и, поджав большой палец, сказал:
– Я показываю вам пять пальцев. Вы видите пять пальцев?
– Да.
Он действительно видел пять пальцев, видел на какой– то миг, прежде чем к нему вернулся рассудок. Он видел пять пальцев отчетливо, безо всякой деформации. А потом опять все приняло обычный вид, и прежний страх, ненависть и растерянность хлынули в сердце. Но был какой-то промежуток времени, – он не знал точно какой, секунд около тридцати, – когда все обрело отчетливость и определенность, когда каждое новое заявление О’Брайена заполняло один из провалов памяти и становилось абсолютной истиной, а два и два легко превращались в три и в пять, смотря по тому, что требовалось. Навождение кончилось раньше, чем О’Брайен опустил руку, и больше не вернулось, но Уинстон помнил о нем, как припоминаются иной раз живые отдаленные события, произошедшие еще в те дни, когда вы были, в сущности, иным человеком.
– Вы теперь, по крайней мере, убедились в том, что это возможно, – произнес О’Брайен.
– Да, – сказал Уинстон.
О’Брайен с довольным видом встал. Слева от себя Уинстон видел человека в белом, который, сломав ампулу, втягивал в шприц ее содержимое. С улыбкой на лице О’Брайен повернулся к Уинстону. Почти тем же жестом, который Уинстон замечал у него раньше, он поправил очки на носу.
– Не припоминаете ли вы одно место в вашем дневнике? – спросил он. – Вы пишете там, что не важно, друг я вам или враг, но что я, во всяком случае, вас понимаю и со мной можно потолковать. Это верно. Я люблю говорить с вами. Мне нравится склад вашего ума. Он сходен с моим, с той только разницей, что вы сумасшедший. Если хотите, можете задать мне несколько вопросов до того, как мы расстанемся.
– Любых вопросов?
– Каких вам угодно, – подтвердил О’Брайен и, заметив, что глаза Уинстона остановились на шкале, добавил: – Эта штука выключена. Итак, каков же будет ваш первый вопрос?
– Что вы сделали с Юлией?
О’Брайен снова усмехнулся.
– Она предала «вас, Уинстон. Предала сразу же и безоговорочно. Я редко встречал людей, которые переходили бы на нашу сторону так быстро и легко, как она. Вы не узнали бы ее теперь, если бы встретили. Все ее бунтарство и лукавство, всю, блажь и распущенность, – как ветром выдуло. Превосходнейший был разговор: случай, можно сказать, образцовый.
– Вы пытали ее?
О’Брайен не ответил.
– Следующий вопрос? – сказал он.
– Существует ли на самом деле Старший Брат?
– Конечно, существует! Партия ведь существует? А Старший Брат есть воплощение Партии.
– Существует ли он в том смысле, как я?
– Вы не существуете, – сказал О’Брайен.
Еще и еще раз чувство беспомощности обрушилось на Уинстона. Он знал, или мог себе представить, доводы, доказывающие его небытие. Но ведь все они – простая игра слов, бессмыслица. Разве утверждение: «Ты не существуешь» само по себе не есть логический абсурд? С какой целью оно говорится? У Уинстона ссыхался мозг, как только он начинал думать о диких, нелепых аргументах, с помощью которых О’Брайен мог легко переспорить его.
– Мне кажется, я существую, – произнес он устало. – Я сознаю себя. Я родился и умру. У меня есть руки, ноги. Мне принадлежит определенное место в пространстве, которое не может занимать одновременно ни одно другое тело. Существует ли Старший Брат в этом смысле?
– Это не важно. Он существует.
– Он умрет когда-нибудь?
– Конечно, нет! Как может умереть Старший Брат? Следующий вопрос?
– А Братство тоже существует?
– Этого, Уинстон, вам не узнать никогда. Даже, если мы, покончив с вами, решим вас отпустить на все четыре стороны, и вы доживете до девяноста лет, то и в этом случае не узнаете ответа. Он будет вечно составлять для вас загадку.
Уинстон замолчал. Он немного волновался. У него все еще не хватало духу задать вопрос, который прежде всех других пришел ему на ум. Он уже готов был заговорить, но язык отказывался служить. О’Брайена, по-видимому, это забавляло. Даже его очки поблескивали иронически. «Он знает, – вдруг подумал Уинстон, – знает, что я собираюсь у него спросить!» И едва эта мысль промелькнула в голове, как вопрос сорвался сам собою:
– Что такое камера 101?
Выражение лица О’Брайена не изменилось. Он сухо ответил:
– Вы знаете, Уинстон, что такое Камера 101. Каждый знает это.
– Он опять подал знак человеку в белом. Очевидно, разговор был кончен. В руку Уинстона вонзилась игла. И почти тотчас же его охватил глубокий сон.
III
– В своей интеграции, – сказал О’Брайен, – вы должны будете пройти через три стадии: обучения, усвоения и принятия. Пора вам вступать во вторую фазу.
Уинстон, как обычно, лежал на спине. Однако путы, удерживавшие его в постели, в последнее время стягивались не так туго, как прежде. Он мог слегка сгибать ноги в коленях и руки в локтях и поворачивать из стороны в сторону голову. Уменьшился и страх перед циферблатом. Проявляя известную находчивость, можно было избежать внезапной боли, и О’Брайен надавливал на рычаг главным образом в тех случаях, когда Уинстон делал случайные промахи. Иногда в течение всего допроса аппарат ни разу не включался. Уинстон не помнил, сколько раз его допрашивали. Все это продолжалось бесконечно долго, вероятно уже много недель, причем перерывы между допросами равнялись иногда нескольким дням, а иногда лишь часу или двум.
– Лежа здесь, – продолжал О’Брайен, – вы часто задавались вопросом – и даже спрашивали у меня, – почему Министерство Любви тратит на вас столько сил и времени. В сущности говоря, над решением той же самой проблемы вы ломали себе голову и на свободе. Вы старались постичь внешнюю механику общества, в котором вы живете, а не его основы. Помните, как вы писали в дневник: «Я понимаю как, но не понимаю зачем?» Это самое «зачем» и заставило вас в. свое время усомниться – в здравом ли вы уме. Вы читали книгу Гольдштейна или, по крайней мере, часть ее. Скажите, почерпнули вы что-нибудь новое из нее?
– А вы ее читали? – спросил Уинстон.
– Я писал ее или, лучше сказать, принимал участие в ее составлении. Вам известно, что книги не пишутся одним лицом.
– Ну, и что же? Она говорит правду, эта книга?
– В части описательной, – да. Программа же, которая в ней излагается, – чепуха. Тайное накопление знаний, постепенное распространение просвещения, решающее восстание пролетариата, ниспровержение Партии – все это вы предвидели и ожидали найти в книге. Но все это ерунда. Пролетарии не восстанут йикогда, – ни через тысячу луг, ни через миллион. Не могут восстать. Причин, я полагаю, объяснять не надо: вы и без того их знаете. Если вы когда-нибудь лелеяли мечту о мятеже, – оставьте ее. Партию свергнуть нельзя. Ее власть вечна. Примите это за исходную точку всего вашего мировоззрения.