Боснийский палач
Шрифт:
Или он еще что-то третье сказал, но я запомнил только то, что сейчас написал. Среди его бумаг я нашел записку о днях, последовавших за покушением, в ней Сараево напоминало человека, сошедшего с ума. То ли от боли, то ли от страха. От желания стать святым или напакостить.
Нельзя так, написал он, на все суд найдется.
И его кол, через который перебрасывается веревка. Идеальное изобретение.
Я несколько раз пытался нарисовать отцовскую виселицу. Сначала ту, что была раньше, те рисунки он увидел и порвал.
— Не смей это рисовать, — сказал он. — Не твое это дело. Впрочем, моя виселица не такая. А эта говенная, — добавил.
Он частенько употреблял крепкие словечки, но никогда — ругательства или привычные здешние выражения, с помощью которых они общались между собой. Остановятся посреди фразы, выплюнут такое выраженьице, и продолжают. Попробую написать одно: да ебись ты в сраку!
— Как она выглядит? — спросил я.
Он посмотрел на меня так, будто впервые увидел.
— Всего лишь один кол, балка, столб, называй это как хочешь, и ничего больше. Все идеальное по сути своей просто. Сама простота. Но и она, Отто, обладает своей красотой.
Никогда больше, ни до, ни после, он не говорил со мной о своей работе. И в тот раз тут же заговорил о событиях, которые сотрясали Сараево. Он настолько был предан власти, что не мог понять, почему она равнодушно относится к тому, что происходит в городе.
Почему власть не повесила кого-нибудь из этих дикарей, что разоряли лавки по всему Сараево? Ведь там и убитые случались. Парочку их на виселицу, и город успокоится.
— Есть одна здешняя считалка, по селам, куда мы не ездим, ей забавляются, называется «Сладкий кубок шербета», она так звучит: «Это трава, на которой паслась корова, которая масло дала, которое мы отнесли кузнецу, который выковал секиру, которой мы срубили дуб, на котором росла ветка, которой мы убили щенка, который укусил мужика, который принес сладкий кубок шербета». Все в ней, мой Отто, все здесь так, как в этой считалке. Все!
42
Неопубликованная заметка В. Б.
— Разве не странно, что вы, будучи обычным палачом, были знакомы со многими людьми, стоявшими на административной лестнице намного выше вас?
— Не вижу в этом ничего странного. Я был составной частью этой самой администрации, такой же, как многие из них. Полиция, судьи, палачи, все мы были имперскими служащими.
— Вы любите подчеркивать это «имперские», но ведь вы были скорее боснийскими, региональными, как это называлось.
— А это одно и то же. Без императора и нас бы не было. Послушайте, вы ведь знаете, кем был бы любой наместник в Боснии и Герцеговине без императора! Все это сразу на свои места встало, как только пришел новый император.
— Все те люди, с которыми вы встречались, не были уроженцами Боснии?
— Все мы пришли сюда, чтобы помочь, так считалось.
— Оккупанты — и помочь?
— Я не чувствовал себя оккупантом, да это и не было столь важно для меня. С чего это мне было дознаваться, оккупант я или нет?
— Вы вешали людей, которые восставали против оккупантов?
— Не знаю, против чего они бунтовали, вешал потому, что их правосудно приговорили к смертной казни.
— Тех, что покушались на эрцгерцога, и других политических?
— Я страдал, вешая политических, или им подобных, например, молодого Вешовича в Черногории. Но что бы изменилось, если бы я отказался? Их вешал бы мой помощник, кретин Маузнер. Который так и не научился вешать. Да и молодой Харт, нынешний официальный палач, не слишком-то хорошо знает свое дело. Не знает анатомии, не пользуется моей виселицей. Я слышал, он повесил последнего гайдука, Йову Чаругу, где-то в Славонии. Вот видите, за палачом аж в Сараево послали. Хотя он и не моей школы.
— Вы были знакомы со следователем Пфеффером?
— Судебным следователем на процессе заговорщиков? Да, но весьма поверхностно. Кто-то рассказывал мне, что он жив, поселился где-то в Карловаце. Его никто не любил, ни до, ни после покушения. Не могу понять, почему, а ведь он был исключительно честным человеком. Он был прекрасным знатоком своего дела, и никому не позволял давить на себя в чьих-то интересах. Таких вот обычно и не любят, потому что они никому не подыгрывают, уважают закон. Здесь, в Боснии, сильнее ненавидят именно таких людей, а не преступников, убивающих людей из-за их религиозных убеждений. В Баня-Луке был некий Лазарини, его тоже никто не любил, хотя, как говорили, лучше его там никого не было. Он не позволял им напиваться. Требовал, чтобы они работали. Ну так вот, и я тоже далеко не святой, но почему надо ненавидеть такого человека? Так и с Пфеффером. Были еще такие, только я их по именам не помню уже.
На самом деле он помнил, да только не хотел говорить о них. Он знал куда больше, чем можно было себе представить. Он был в самом центре общественной жизни.
43
Неопубликованная заметка В. Б.
(Примечание рассказчика: Не совсем понятно, что это — то ли часть беседы с Алоизом Зайфридом, то ли речь идет о независимом расследовании и умозаключениях самого В. Б. Также непонятно, намеревался ли он опубликовать текст, но потом отказался от этой идеи, или же ему было отказано в публикации).
Лихорадочное состояние после покушения в Сараево распространилось на всю страну. Как будто общество вспыхнуло ярким пламенем, и вот теперь горит и потрескивает, стряхивая с себя даже тех, кто мог бы помочь ему.
Само себя с ума сводит, натравливает одних на других, и вот одни сплачиваются, чтобы жечь, вешать и уничтожать, а другие дожидаются своего часа, чтобы в один прекрасный день отомстить им.
Виселицы не простаивают без дела в Боснии, Герцеговине, Сербии и Черногории. Кажется, что они вырастают сами по себе, в садах, у дорог, по обеим берегам быстрой реки Дрины, на военных полигонах, за окраинными домами многочисленных местечек. Вешают опытные и на скорую руку выученные, официальные и самодеятельные палачи. Вешает всяк, кто смеет и успеет. Главное, чтобы повешенный был православным, или, по крайней мере, чувствовал бы себя таковым. Месть, казнь, справедливость, суд и Линч — всякое лыко в строку, и никто не знает, кто дергает за ниточки этого театра марионеток. Кроме самой власти, которая казнит, в этом деле приветствуется всякая частная инициатива. Шюцкоры и клянущиеся императорско-королевским именем патриоты хватают, избивают, вешают и расстреливают. Но власть все-таки желает, чтобы закон оставался законом, по крайней мере, для внешнего наблюдателя, который смотрит и оценивает, и может сказать, где-то там, что здесь законом и не пахнет. Поэтому выбирается один какой-нибудь случай, и на его примере показывают всю сложность этого времени во всех его противоречивых деталях. Преступление, наказание, справедливость и истина, все здесь проблематично и непонятно, с какой стороны не глянешь.
Одна фраза возвысила дух Зайфрида, потрясла его, заставила дрожать и трепетать каждую его жилку. Кто произнес эту угрозу, это предвозвестие, эти пророческие слова? «Сотен виселиц не хватит, чтобы оплатить драгоценные головы убитых!» Сотни виселиц? Кто сумеет поставить вдруг столько виселиц и найти столько опытных палачей? Сможет ли он, единственный официальный государственный палач, перевешать всех арестованных и приговоренных сербов? Разве так много сербов участвовало в заговоре? А может, и больше, произнес перед Музеем умница Коста Херман. Если это сказал именно он, тогда точно, никакого сомнения. Он был близок с ними, ездил по их деревням, приглашал к себе.
Следствие идет разными путями, официально есть только один судебный следователь, Пфеффер, но это далеко не вся правда — должность судебного следователя фактически исполняет Почорек, фактический правитель страны, который и несет ответственность за трагическое происшествие, которому, наверное, мог бы воспрепятствовать, если бы сделал все, что следовало бы, но не сделал. Почему? По незнанию или по какой другой причине?
Что говорит патер Пунтигам, иезуит, пользующийся наибольшим доверием в столице?