Бухарин. Политическая биография. 1888 — 1938
Шрифт:
Бухаринское понимание сочетания крестьянской войны с пролетарской революцией, развитое в дополнение к ленинскому, служило трем взаимосвязанным целям. Во-первых, он рассматривал происшедшую в этом году «великую аграрную революцию» как составную и благотворную часть «нашей революции», а не как чужеродное движение (как обычно прежде считали большевики). Во-вторых, такое понимание противостояло той интерпретации 1917 г., которая ассоциировалась с теорией перманентной революции Троцкого. И, наконец, это давало возможность Бухарину доказывать, что отношения между пролетариатом и крестьянством сходны с прежним сотрудничеством и союзом между промышленной буржуазией и землевладельцами, а не с отношением между эксплуататорским и эксплуатируемым классами, как утверждал Преображенский {638}. Но главным уроком из такого понимания был призыв к осторожности и примирению — лозунг бухаринизма. Это означало, что антикрестьянская политика была бы самоубийственной; предупреждение против ее пагубности Бухарин неоднократно выражал словами: партия «ходит по острию бритвы» {639}.
Пожалуй, странно, что Бухарин, который в 1915–1916 гг. характеризовал современное капиталистическое государство как всесильного Левиафана, теперь мог рассматривать Советское государство как государство, ненадежно покоящееся на постоянной терпимости крестьянства. Находясь под впечатлением неистового стремления к независимости частнособственнического крестьянства во время крестьянских восстаний 1920–1921 гг., он недостаточно ясно себе представлял, что сильная раздробленность и обособленность крестьян-единоличников является их общей слабостью. Между 1929 и 1933 гг. Советское государство провело и выиграло настоящую гражданскую войну против крестьянской массы, доказав, что отсутствие ее поддержки не являлось фатальным для режима. Впрочем, это только отчасти было ошибкой Бухарина. Он понимал, или по крайней мере чувствовал, к чему ведет вынужденное столкновение с крестьянством; такая перспектива ужасала его и стала еще одним источником его постоянного беспокойства. Даже один несимпатизирующий ему писатель сказал: «У него было сильное предчувствие всех тех неистовств, которые обрушатся на страну» {640}, если возобладают «волевые решения».
Бухаринский анализ политической ситуации, с которой столкнулась партия, однако, только частично определял его возражения антикрестьянской политике, и он никогда не ограничивался только этой стороной дела. Между 1924 и 1929 гг. он также выказывал, правда не всегда последовательно и ясно, возражения с точки зрения морали против любого систематического, политического или экономического угнетения крестьянства. К этому элементу мышления Бухарина надо подходить с осторожностью не только потому, что он, возможно, отрицал бы его значение, а потому, что в изначальном марксизме и в большевизме существовала прочная традиция против привнесения нравственных оценок в социальные суждения [31] .
31
Вряд ли можно согласиться с этим утверждением С. Коэна. Программные и стратегические цели большевиков были направлены на создание общества без насилия, эксплуатации и угнетения, что являлось выражением высшей нравственности. Гуманистическую сущность социализма неоднократно подчеркивал и Н. И. Бухарин.
Эта традиция вела свое происхождение от самого Маркса. Несмотря на очевидный морализм, которым проникнуты многие работы Маркса, сам он формально настаивал на том, что не следует с этической точки зрения подходить к изучению общества и истории вообще. Его твердый отказ принимать во внимание что-либо иное, кроме законов данной эпохи, выразился в знаменитом положении: «Право никогда не может быть выше, чем экономический строй и обусловленное им культурное развитие». По убеждению Маркса, его научный социализм тем и отличается от фантазий социалистов-утопистов. Под сильным влиянием этого предубеждения против этических оценок находились первые марксисты, хорошо знакомые с уничтожающей критикой Маркса Готской программы 1875 г.; ее требования «равных прав» и «справедливого распределения» он отвергал как «словесный хлам» и «идеологический, правовой и прочий вздор, столь привычный для демагогов и французских социалистов» {641}. Более поздняя ревизионистская попытка Бернштейна сочетать марксистский социализм, очищенный от неукоснительной «научности», с кантианской этикой обнаруживает тесную связь между антиэтической и научной исходными посылками марксизма, и дальнейшее развитие в этом направлении должно было рассматриваться как вдвойне подозрительное.
В этом отношении дооктябрьская позиция Бухарина была совершенно ортодоксальной. Он напоминал своим читателям в 1914 г.: «…нет ничего более смехотворного, чем пытаться превратить теорию Маркса в „этическую“ теорию. Теория Маркса не знает других реальных законов, кроме закона причины и следствия, и не может допустить никаких других законов». «Этическую болтовню, — добавлял он, — всерьез принимать абсолютно невозможно» {642}. После 1917 г. антиэтическая традиция стала влиять на большевистские решения, часто сводясь к пренебрежению к нравственным запретам перед лицом «объективных условий». Рассуждения подобного рода стали обычными во время гражданской войны, когда эксцессы, допускаемые партией, удобно обосновывались ссылкой на историческую необходимость и объявлялись средствами, которые оправдывались социалистической целью (этот способ обоснования таких эксцессов в немалой степени подкреплялся бухаринской «Экономикой переходного периода»). Такой взгляд преобладал не только во время гражданской войны. Выступая в качестве свидетеля защиты на процессе эсеров в 1922 г., Бухарин отказался обосновывать свои оправдательные доводы «моральными» мотивами и, наоборот, опирался только на приемлемые аргументы «политической целесообразности». И в 1924 г., отвечая на антибольшевистские высказывания академика И. П. Павлова, он провозглашал свою преданность «не категорическому императиву Канта и не заповеди христианской морали, а революционной целесообразности». Некоторые люди, сетовал он годом позже, «очень часто подменяют трезвые рассуждения моральными, которые ничего общего с политикой не имеют» {643}.
Однако те же самые упреки могли быть предъявлены самому Бухарину на всем протяжении 20-х гг. В противоположность старой традиции и вопреки его собственным заявлениям, этические нормы стали ясно обозначаться в его позиции по вопросу внутренней политики. Начиная с декабря 1924 г., когда он впервые осудил «закон» Преображенского как «чудовищную аналогию» и «кошмарное видение», и до выдвинутых им обвинений в 1929 г., что сталинская программа равносильна «военно-феодальной эксплуатации крестьянства» — «этическая риторика» была присуща его оппозиции антикрестьянской политике. Как раз это подразумевал Преображенский, когда упрекал Бухарина за «вспышку морального негодования» {644}. Маркс однажды высказался о рабочем классе: «…ему предстоит не осуществлять какие-либо идеалы…» Для Бухарина идеал стал центральной исторической задачей большевизма.
Этот новый элемент в мышлении Бухарина, обозначившийся уже в 1923 г., связан с осознанием им того факта, что общественное положение советского пролетариата как меньшинства не было национальной отличительной чертой России. С энтузиазмом человека, который с запозданием открыл для себя истину, на которую не обращалось внимания, и, опираясь на статистические данные, Бухарин пользовался в 1924–1925 гг. каждым удобным случаем, чтобы внушить своей аудитории, что во всемирном масштабе «пролетариат… составляет незначительное меньшинство», в то время как крестьянство, главным образом в странах Востока, — «громадное большинство на нашей планете». Пересмотр понимания Бухариным международной революции был основан на экстраполяции русского опыта; отсюда неоднократно повторяющийся образ «мирового города и мировой деревни», мировой «смычки между западноевропейским и американским промышленным пролетариатом и… колониальным крестьянством» и глобальное представление о «пролетарской революции и крестьянской войне» {645}. Он предсказывал в 1925 г., что под руководством пролетариата крестьянство «может стать — и станет… великой освободительной силой нашего времени». Но, как и в Советском Союзе, остается «решающая проблема»: «Пролетариату нужно будет после своей победы ужиться во что бы то ни стало с крестьянством, ибо это большинство населения с большим хозяйственным и социальным весом» {646}.
С одной стороны, бухаринские замечания представляют собой попытку приспособить марксистскую теорию, которая традиционно рассматривала крестьянство как реакционный пережиток феодализма, к революционному аграрному движению, вызванному первой мировой войной. С другой, они были направлены также против возрождения антикрестьянских настроений внутри партии. Он оспаривал убеждение, которого сам придерживался в 1917 г. и которое сейчас официально приписывалось Троцкому, что крестьянство служило революции «только как пушечное мясо в борьбе с капиталом и крупным землевладением». Наоборот, пролетариат нуждается в крестьянской поддержке в течение всего переходного периода: «Он вынужден, строя социализм, вести за собой крестьянство» {647}. Хотя бухаринская позиция была не «прокрестьянской» в народническом смысле прославления мужика и деревенской жизни, а скорее трезвой оценкой классовых сил, он считал, что городским большевикам следует относиться с сочувствием к этому союзу и признать, что социальная отсталость «не „вина“ крестьянина… а его беда». Подходить к крестьянству, настаивал он, нужно не с «презрением и пренебрежением», а «серьезно, с любовью». Антикрестьянская позиция была несовместима с «пролетарским долгом», особенно в век, когда пролетариат и буржуазия борются «за душу… крестьянского населения» {648}.
Такой взгляд на Советскую Россию как на микрокосм, отражающий положение классов в мире, стимулировал воображение Бухарина в другом, более важном направлении. Его соображения о «мировой деревне» соответствовали все усиливающемуся осознанию большевиками самих себя как модернизаторов. В 1924–1925 гг. капиталистическая стабилизация рассеяла их надежды на скорую европейскую революцию, а возникновение экономических дискуссий отражало понимание партией того, что в течение некоторого времени Советская Россия должна была быть индустриализована собственными силами. Бухарин связал эти два вопроса и вложил в них более широкий смысл: экономическая отсталость является международным явлением, и огромные части земного шара, подобно Советской России, находятся главным образом на доиндустриальной стадии. Большевистский эксперимент приобрел для него, таким образом, дополнительное значение. Он выражался не только в том, что впервые была осуществлена пролетарская революция, но и в том, что впервые в истории страна пошла к индустриализации общества по «некапиталистическому пути». Поэтому вопрос, могут ли крестьянские массы России со своей докапиталистической экономикой «обойти капиталистический путь», приложим ко всем отсталым странам. В этом и в «неслыханном и беспрецедентном» факте, что эксперимент предпринимается «без тех, кто командовал в течение десятков и сотен лет», Бухарин увидел «громаднейшее значение не только для нас, но и для трудящихся всего мира» {649}.
Его этические возражения против антикрестьянской политики сформировались в этом контексте. Большевистская революция разбивала старый марксистский тезис, что индустриализация является исключительно задачей капитализма. Вместо этого Бухарин выдвинул идею исторического сопоставления процесса социалистической индустриализации (или социалистического накопления) и прошлой истории капиталистической индустриализации. Доказывалось, что социалистическая индустриализация по своей природе имеет совершенно другой характер. Он перенял от Маркса представление о жестокости капиталистического опыта. Начало было положено в период первоначального капиталистического накопления и «безжалостной экспроприации некапиталистических производителей», когда «покорение, порабощение, грабежи, убийства, насилие играли большую роль». Подобием «первородного греха» капитализма был «исторический процесс отделения производителя от средств производства», «превращение феодальной эксплуатации в капиталистическую эксплуатацию», вследствие чего, по словам Маркса, «новорожденный капитал источает кровь и грязь изо всех своих пор, с головы до пят». Последующая история капиталистического накопления, согласно Бухарину, происходит подобным же образом: ее «движущим мотивом» было «всегда получение максимальной прибыли путем эксплуатации, разрушения и разорения, представлявших собой действительный механизм отношений между капиталистической и некапиталистической средой»; империализм «на основе колониальной эксплуатации есть лишь мировой размах этого явления» {650}.
Существенной чертой капиталистической индустриализации было, по Бухарину, то, что она играла роль «кровососа» по отношению к сельскому хозяйству и крестьянину. Города обогащались за счет «пожирания» деревень и доведения их до нищеты:
Капиталистическая индустриализация — это паразитизм города по отношению к деревне, паразитизм метрополии по отношению к колонии, гипертрофированное, раздутое развитие индустрии в сторону обслуживания господствующих классов при крайней сравнительной отсталости земледельческого хозяйства, особенно крестьянского земледельческого хозяйства.