Бьющий на взлете
Шрифт:
То, что делает тебя живым, как правило, аморально. Внебрачный секс аморален. Свобода аморальна. Цена, которую платишь за стабильность пребывания в обществе, слишком высока — за право быть как все и сдохнуть в пятьдесят от инфаркта при проигрыше любимой футбольной команды. Общество контролирует тебя за тем, чтобы управлять, чтоб уменьшить элемент хаоса в системе. Но именно хаос давал ему возможность дышать, быть собой, просачиваться меж ограничений и рамок.
Мир был полон сокровищ, и каждое требовало поиска.
Ради таких моментов он жил, — женщина и путешествие. И путешествие стояло выше женщины, ибо, на крайняк, женщину можно найти и в путешествии. Правда, обычно на берегу его дожидалась какая-нибудь, которой писал с дороги. В удачные времена дожидалась и не одна, и годное селфи или фоточка романтического заката веерно расходились по нескольким чатикам, и каждая ожидающая полагала, что сей уникальный контент — только для нее. Ему никогда не хватало женского внимания, это правда. Поэтому из кругосветки его не ждал никто — теперь, когда Гонза знал уже, что он такое. Шел по-взрослому, в смысле одиночества практически нагишом. Спамил только общо, на страницу в соцсети, не вдаваясь в подробности, рассчитывая позже вывалить в книгу. И так вот и не вывалил в итоге.
Правильное действие гармонизирует мир.
Каждый километр пути возвращал ему самого себя.
Шелуха слетала. Рабочие контакты отключены. Телефон в зоне доступа только в ключевых точках маршрута. Чем менее людная, проходимая дорога, тем лучше. Он начинал дышать по-другому, переставал торопиться и задыхаться. Он мог позволить себе лежать на земле, смотреть в небо. Смотреть в небо как жанр всегда удавалось ему лучше всего. Приходили строфы, как волны, но он их теперь не записывал, если слова не начинали прямо ломать черепную коробку, все равно на высшем плане делиться больше не с кем — не было адресата, не было ее, той, которая слышала лучше всех. Надо было принять то, что случилось, перейти рубеж, осознать, что жизнь переменилась навсегда. Признать, что, скорее всего, это его последний прощальный полет.
Рисковал нервами, временем, собой, попадал в передряги, во всяком случае, с готовностью отзывался на неприятности. Шел пешком, подкидывался в попутки, пересаживался в автобусы, переваливался в поезда, пару недель лежал в служебной каюте сухогруза, как пробка, болтаясь посреди Тихого океана. Каюта была тесной и темной, натурально гроб, и воскрес, покинув ее, и подумал, что и этот опыт в точности пережил. А чего ему бояться, будучи уже по ту сторону смерти? Обретал природную остроту зрения, слуха, вкуса, соприкасаясь с землей напрямую — когда шел поперек дороги. Сходил с маршрута там, где это позволяло время, пробовал заблудиться — не удалось. Пространство, как всегда, держало его бережно, плотно, подавалось нажиму там, где прогибался реальности. Географические карты обретали трехмерность. Вообще он в этот раз рисковал необдуманно, теряя равновесие по мелочам, но ни разу, ни разу не помогло. Клинить перестало со сменой континента, как только выехал из Европы.
Дальше его несло.
Собственно, на сей раз он не зависел вообще ни от чьих интересов. Свободен, как мертвый, и так же никуда уже не опаздывал. Вписал в маршрут все любимые, намоленные точки, стоянки Дрейка и Магеллана, географические ошибки Колумба, последний приют Наполеона. Когда бытовые мелочи отработаны до автоматизма, ты можешь скользить над бренным, отдаваясь только сжигающей тебя воплощенной мечте. Господне время жизни дано человеку затем, чтобы он дышал. Этого не происходит на работе и в городах. Время ощущается по-настоящему только без часов на запястье — в пампе или на берегу океана, когда тьма воды или руки ветра охватывают тебя, как женщина. Тело тогда дрожит как струна эоловой арфы, поющей в унисон времени — и оно останавливается. Он был ветер, он был вода, и он был поток. Через него в необъятной мощи своей лавинами звездных ливней текла Вселенная, и ради таких моментов Ян Казимир Грушецкий именно и влачил себя через обыденность повседневности.
Палос де ла Фронтера, Кадис, Гибралтар, Танжер, Касабланка, Марракеш. Да, финиш был запланирован в Порту, понятное дело — кругосветный пробег от генуэзца до флорентийца. Ренегат, отступник, жулик, самодовольный лжец, средоточие рыцарского духа и столь же рыцарственного бездушия, само воплощение шестнадцатого века на море, как же было не почтить и его? Был бы настоящим большим писателем, написал бы большую современную книгу, подобную труду Лодовико Вартема — трикстера, которого читал Магеллан, чёрта, которого соблазнительно было бы объявить фальсификатором, так он врал, но которого никто не поймал на действительной небывальщине. Вот урок — рассказывай о себе что угодно, все равно никто не узнает истины. Эту мысль он обдумывал, тормознув на несколько дней в Санта-Крус-де-Тенерифе — оно оказалось к месту перед тем, как зацепить краешек западной Сахары вплоть до Дакара. Зимняя Африка была слишком большой и щедрой женщиной, чтоб любить ее торопливо.
Куча книг написана о самых странных точках земли. Лично у него было свое особое место, пока ни разу не достигаемое. Он хотел попасть в Эдинбург семи морей. Во-первых, прикольно было бы зависнуть там подольше. Все население острова — двести семьдесят человек, отличная локация для медового месяца, надо только подобрать правильную женщину в пару. Во-вторых, если вы не читали единственного законченного романа Эдгара По, то вам и невдомек, откуда идет символика белого у Мелвилла. А вот он, дипломированный филолог, знал. И хотел взглянуть своими глазами. Рыболовецкий трейлер ходит из Кейптауна раз в месяц, но рейс отменили из-за штормов, а в Анголе случились студенческие волнения, и границу с Намибией он миновал буквально под шлагбаумом, падающим у него за спиной. Пришлось сразу от Уолфиш-Бей стартовать в Рио. Да, он попал на лайнер, на котором не было мест. Карты ложились на игорный стол судьбы, его вело по красному полю, ни разу не выпало черное. Лететь было бы читерством. Два дня болтанки до Джеймстауна и пять дней затем в суровой Атлантике до Рио. На перепутье — ослепительной красоты вулканический остров, красные, вздымающиеся в небо скалы, в их складках ясно читалось выбитое пушечными ядрами, расписное «Кавендиш, Ланкастер и Дрейк были тут». Бывшая ферма среди араукарий и пальм, отнюдь не по чину бывшему императору, и долина Могилы — именно так, с большой буквы. Кстати, эндемичная святоеленинская уховертка геркулиана, об исчезновении которой было официально объявлено в четырнадцатом году, вовсе не вымерла. Она просто теперь прикидывалась людьми. Вот же черт, а он почти поверил, что таблетки подействовали. Когда повстречал такую вот labidura в местном баре, его дивно потом тошнило прямо на эндемичную флору. Попутчикам объяснил отсроченной морской болезнью, втуне покрываясь холодным потом — попутчики-то тоже были людьми. А он уже нет. Но где-то там, за горизонтом, он еще был — тот, прежний. Неудержимое стремление к самому себе гнало его в дорогу. И дорога стелилась, в целом податлива.
Всё было. Но чего-то не хватало.
Не хватало возможности написать, а лучше всего позвонить.
Глава 17 Фантом на фото
До конца ведь так не понял, не принял ее волю, и злился, что уж там. Взяла и умерла. Упрямая. Она всегда была упрямой. Он прекрасно умел пользоваться этим миром в одиночестве, без нее, или замещая ее другими. Одиночество — не противоположность общительности, а противоположность стадности. Но чего-то недоставало. Резкого словца в эфире. Возможности знать, что она жива. Да элементарного посыла, в конце концов! Просто она была — какая есть. А потом ее не стало — его руками. Что бесило при жизни больше всего? Она считала, что он ее любит, только не сознается, что он — ее. А на него не надо претендовать, он сам решит, с кем и когда быть. Может быть. Что бесило сейчас?
Да что она была права!
Нет, он не горевал.
Он ни разу не был на могиле после похорон. Помимо прочего, аккуратный белый камень назойливо тыкал в глаза реальностью — ее больше нет. А без камня Грушецкому как-то удавалось это в себе отрицать. А в соцсетях она его еще когда забанила, так что никакой разницы, что они не обновляются, цифрового следа больше не уловить. Можно думать, что она до сих пор есть, есть где-то там. Просто далеко.
Я тоскую по себе, какой я с тобой. Очень тоскую, дарлинг. Дискомфортно, как руку отсекли. Потянешься взять часть жизни, подробность какую-нибудь — а нечем. Он довольно давно перестал горевать в привычном смысле. Положим, у него и не было такой возможности. Но некому было сказать: я соскучился, дарлинг. И вот это щемило.
Ее как бы не было. Но она как бы была. Гребаная дуальность. Он никогда не умел вовремя ставить точку — то слишком поздно, то слишком рано. Раны и оставались. Иногда такие, как эта — сквозные, сквозь него самого и время. Оно не лечило, нет.
Со временем и вообще становишься со временем приятелем, собутыльником. Никуда не торопишься, раз встретились, не торопишь его. Остаешься в моменте, сколько хватает дыхания, потом и всплываешь. Потом, потом… иногда ему казалось, что кислород уже заканчивается, пора.
Но оно всё продолжалось.
Если что-то уже было в жизни, и чего-то не стало, если кто-то был… на этом месте образуется дыра, пробоина диаметром в километр, как ты это ни называй, возрастом или опытом — опять обо все это споткнешься. Умный человек предпочтет не заглядывать в Марианскую впадину. А Грушецкий был не дурак.
Бразилия была пройдена за две недели, с уважением к тому, что ранее в латинской Америке не бывал. Суринам, Гайана, Венесуэла… и за ней запланированная стоянка на якоре — перевести дух и толком зайти в сеть, позвонить матери и Анельке. Тринидад, тот самый «материк» Робинзона Крузо, открытый в третьем плаванье Колумба самим доном адмиралом Индий. Грушецкий думал, после белого песка Копакабаны ничто не сможет удивить его открыточностью, но острову удалось. Копакабаны оказалось слишком много, а Порт-оф-Спейн — в самый раз. Но там, между землей и небом, между морем и морем, внезапно затосковал люто, как не случалось прежде никогда.