Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Да, теперь никто не понял бы его речей! Совы и нетопыри, прятавшиеся под полуразрушенным куполом башни, также не нуждались в звуках его речей; они доживали в старой башне последние дни и со страхом смотрели на каждый выпадавший из стены обветрившийся кусок кирпича, зная, что скоро настанет пора, когда им негде будет селиться, придется улетать далеко, в дебри лесов и ущелья недоступных гор…

И старый колокол угрюмо молчал, только по ночам, словно какие вздохи исходили из его пустой внутренности, да в непогоду окрестные жители боязливо посматривали на верхушку башни, как бы опасаясь, чтобы ветер не разрушил этот памятник ужасной старины, не сорвал тяжелого колокола и не бросил его на крышу чьего-нибудь дома.

Но бури проходили, вырывая с корнем столетние деревья, а башня и висевший на ней колокол оставались нетронутыми; судьба как бы нарочно сохраняла этот памятник старины в назидание легкомысленному потомству, которое ничему не научается и всё очень скоро забывает.

Веселая семья жизнерадостных ласточек, которая вывелась под стрехою крыши одного поселянина, избрала верхушку башни для своих упражнений в лете. Одна за другой ласточки носились вокруг башни, то расширяя, то суживая круги, то поднимаясь над вершиной и сверкая на фоне неба своими узкими крыльями, то стремительно пролетая сквозь внутренность башни из одной амбразуры в другую. Минутами казалось, что вот-вот ласточка зацепит за почерневший кирпич краем своего крылышка; но она с головокружительной быстротой: поносилась, свободная и смелая, на расстоянии какого-нибудь миллиметра. И уже черной точкой мелькала на фоне кроваво-красного заката.

Некоторые, наиболее смелые из этой семьи пролетали под колоколом, едва не задевая крыльями за его; неподвижный язык, и тогда колокол, как бы недовольный и обеспокоенный вторжением молодой, чуждой ему жизни, из огромной, пустой внутренности своей издавал, что-то похожее на стон.

— О-хо-хо! — стонал старый колокол, — что это тут носится, шумит и верещит около меня, кто это вздумал тревожить мой покой?

И однажды самая молодая и самая смелая из всей семьи ласточек отвечала:

— Это я, ласточка!

— Чего же тебе нужно от меня?

— Ничего! — отвечала ласточка. — Я привыкла видеть тебя неподвижным и вечно молчащим и перестала даже считать тебя живым!..

— Перестала считать живым, — проворчал старый колокол. — Да знаешь ли ты, что я пережил целые поколения ласточек? Их давным-давно нет на свете, а я всё живу и буду жить еще долго.

— А вот я слышала там, внизу, на деревне, что тебя собираются снять и перелить на другой колокол…

— На другой колокол! Хе! Эту басню рассказывают давно, да я ей не верю! Вот уж, сколько веков живу я на свете и замечаю, что у всех людей всех времен является какая-то особенная страсть старое переделывать в новое, да только это им всё никак не удается. Старое так уж старое и будет и новым, ему никогда не быть! Меня перелить в новый колокол, — шутка сказать! Пусть попробуют! Об этом думали не такие пустые головы, как те, что селятся там внизу, и решили, что затея эта пустая! Начать с того, что мои составные части и их пропорция — секрет итальянца-литейщика, зарытый, по обычаю прежних времен, вместе с ним в могилу. А от литейщика-то… хе, хе… и праха не осталось! Меня перелить! Потеха! Да знаешь ли ты, что во мне столько серебра, меди и другого сплава, сколько именно требуется для колокола с таким тембром, как мой? Но ты никогда не слышала моего голоса! Никто давно уже не слышал его, а голос мой такой, что кто его услышал бы, тот, никогда бы его не забыл! О, какой это голос! Это — бас, чистейший, великолепный бас, такой низкий и такой сильный, что если бы он звучал теперь, то он мог бы только устрашить нынешних людей… Это — голос далекого прошлого, голос того времени, когда люди были сильнее, мужественнее, когда у них были здоровые мускулы и нервы, — люди с железными характерами, сами одетые с головы до ног в железо! Суров был мой голос, призывавший людей на молитву и покаяние, суровы были и тогдашние люди и времена. Подумай, что стал бы я делать, если бы меня перелили? Изменился бы тембр моего голоса, и я должен был бы, пожалуй, звучать таким же дряблым тенором, каким звучать колокола тех церквей, что понастроены там, внизу. Мое назначена другое: я должен вселять страх к имени Божиему, к Его дому, ко всему, что соединено с Его именем; люди с трепетом в сердце должны входить туда, где звучит мой голос! Или я не должен вовсе звучать и должен хранить глубокое молчание до того времени, когда придет мой конец! Никогда мой голос не возвещал ничего радостного, ничего такого, от чего сердца людей играли бы весельем и счастьем! Но там, где требовалось смирение, уничижение человека, там, где были истязания, пытки, заключение, насилие, смерть, — там громогласно и сурово вещал мой голос, и люди боялись его! «Вот, — говорили они, — старый колокол опять загудел, значит, великий жрец приказал принести человеческие жертвы», или: «старый колокол гудит уже второй день после шести часов вечера, значит, святая инквизиция опять расправляется с еретиками»… И так было всегда! Пускай-ка попробуют снять меня с этих дубовых балок, пускай! Я хотел бы посмотреть на того смельчака, который первый решился бы сделать это! Я думаю, что прежде чем протянуть свою святотатственную руку ко мне — он бы умер со страха!

— О, да! — воскликнула ласточка. — Ты страшен! Ты и эта башня, на которой ты висишь! Я долго не решалась пролетать мимо тебя, такого темного, такого угрюмого, долго не решалась приблизиться к башне, и если я делаю это теперь, то только днем, до наступления сумерек. И то бывает страшно, когда начинают темнеть купол и амбразуры башни, когда так и кажется, что из этой темноты должен выползти кто-то и схватить тебя и задушить… Я знаю, люди боятся подниматься на башню; это делают только смелые путешественники, и то они уходят такие смущенные, грустные. Там, внизу, веселее. Ах, если бы ты знал, как там весело! Ведь ты не видишь этого сквозь туман, покрывающий долины, тебе видны только белые купола церквей и в них маленькие, светлые колокола. Но если бы ты знал, как радуют взгляд эти светлые церковки, и какой веселый, переливчатый звон издают маленькие колокола! Они возвещают о маленьких житейских радостях и печалях этих бедных людей, что живут там, внизу. Они радостно звонят, когда в церковь несут крестить младенца или когда подъезжает веселая свадьба, или в праздник, когда люди соберутся на молитву, — они как бы сами радуются, что на свете стало одним человеком больше и что сердца, бьющиеся друг к другу любовью, соединились на долгий и тяжелый жизненный путь! Даже когда к кладбищу приближается похоронная процессия и колокола должны печально и медленно ударять: раз! потом через некоторый промежуток, два! — даже в таких печальных случаях звон маленьких колоколов не так безотраден и страшен! Он, напоминая о смерти, неизбежной для всех, как бы пророчить будущую, вечную жизнь, вселяет надежду, что человек возродится в лучшем, обновленном виде, что могила не вечна! Он как бы говорит людям: «мужайтесь, не падайте духом и боритесь за правду до конца. Правда должна победить, и свет любви озарить весь мир!» Ах, если бы ты знал, как хорошо, как весело там, внизу! Вот почему мы так редко залетаем сюда, а носимся и резвимся там, вокруг этих светлых церквей и их маленьких, блестящих колоколов! А разве страх, а не любовь исправляют людей и делают их лучшими, — скажи мне.

Но старый колокол, не понимал, этих, речей и ничего не мог ответить на вопрос…

Однажды, в темную, осеннюю ночь поднялась буря. Ученые метеорологи знали о её приближении и своевременно оповестили людей. На морях и озерах были приняты предосторожности, выставлены сигналы. Моряки остановились на якорях, а те, которые готовились к отплытию, отсрочили свой выход в открытое море. Даже рыбаки не решились поехать на промысел. В городах и селах люди не выходили из домов.

Страшный ветер поднял белые облака пыли с городских и сельских улиц и понес их по долинам. Огромные деревья гнулись и трещали, и листья сыпались, точно их кто обрывал нещадной рукой и бросал в пространство. Ветер гудел внизу, на долинах, свистал в лесу и завывал в печных трубах; крыши содрогались, и окна печально дребезжали от его порывов.

На старой башне с каждым новым порывом ветра шло разрушение: кирпичи, известка, песок низвергались каскадом с верхушки и до подножия, образовывая там постепенно возвышавшуюся насыпь.

Старые дубовые балки, на которых держался колокол, трещали в скрепах, и куски почерневшего дерева сыпались вместе с известкой вниз. Ветер ревел на разные тоны в узких амбразурах башни, в её полуразрушенном куполе, во всех отверстиях, извлекая из внутренности колокола глухие, дикие стоны…

Вдруг колокол заговорил…

Все обитатели долины даже сквозь завывания бури услышали, как загудел старый колокол, и это было так страшно, так невероятно страшно, что люди попрятали головы под подушки, чтобы не слышать этого похоронного звона.

Старый колокол звонил себе отходную…

И вдруг страшный треск потряс окрестность, затем всё стихло.

Только ветер уныло свистал, сгибая верхушки деревьев.

Никто из обитателей долины не решился выйти из своего жилища, чтобы взглянуть, что случилось.

Веревка, за которую был привязан его язык, оборвалась, и этот старый, покрытый лишаями и ржавчиной язык, повинуясь порывам ветра, неистово колотился о стенки колокола, извлекая из него грозное, хриплое гудение.

Это не было призывом, не было торжественным славословием, — это были ужасные, дикие вопли какого-то израненного, искалеченного, готового ежеминутно испустить дух, чудовища…

Но утром, когда солнце засверкало на взмокшей листве и капельками бриллиантов блеснуло в траве, люди сперва робко, поодиночке, потом смелее, группами стали собираться к башне и напрасно глазами искали ее, — вместо страшной башни на земле возвышалась груда обломанного кирпича, бревен и известки.

Старый колокол лежал на расстоянии двух — трех десятков сажен от башни, одним краем вонзившись в сочную землю, покрытую длинной, волнистой травой…

Ящик марионеток

Рождественский рассказ
I

Несколько лет тому назад по разным странам, по разным городам, а преимущественно по мелким, захудалым городишкам чуть ли не всего света бродил с ящиком марионеток старый итальянец, который называл себя Иеронимо и с гордостью прибавлял: — «из Падуи»…

Он давал представления и этим зарабатывал кусок хлеба. Труд — тяжелый и неблагодарный, но итальянец не унывал, был бодр и даже весел. За исключением одной замужней дочери кажется, у него не было родных даже в той самой Падуе; о которой он с гордостью упоминал, как о месте своего рождения.

Многие знали итальянца, привыкли к его оригинальной, сухощавой, маленькой фигурке, и там, где он бывал чаще, ждали его.

Но вдруг итальянец исчез. В последний раз его видели где-то на границе; такой же подвижный, моложавый, хотя немного странный, он сидел в скверном трактире и пил скверное местное пиво. Всем бросался в глаза его растерянный вид, он как будто чего-то боялся. Несколько раз он наклонялся к своему ящику, стоявшему подле стула, и дергал висячий замок, как бы желая убедиться в том, что он заперт и сокровища его — марионетки — целы.

Поделиться с друзьями: