Часы без пружины
Шрифт:
– Так ведь особая помада. Дефцытная!
Как ведь старается его развеселить верная жена. Даже специально произнесла на дурацкий манер: "Деф" цыт..."
– Господи, и как это могут люди давиться из-за какой-то паршивой помады?
– Ничего ты, Коленька, не понимаешь. Ты и представить не можешь, что такое помада для женщины...
"У тучной старухи губы были слегка подкрашены", - с ненавистью подумал Николай Аникеевич и зло сказал:
– Мажутся...
Кончали обед молча, и молча Василий пошел одеваться.
– Обожди, Вась, - сказал Николай Аникеевич, - зайдем-ка на секундочку ко мне в комнату.
– Для чего?
– спросил Вася и снова, как при встрече, слегка покраснел.
"Врешь ведь, - недобро подумал Николай Аникеевич, отпирая ящик стола, где лежали у него деньги.
– Врешь ведь, прекрасно ты, друг мой любезный, знаешь, зачем я тебя позвал". Он взял двадцатипятирублевую бумажку - он всегда давал столько, - но неожиданно для себя добавил еще одну.
– Держи.
– Спасибо, Николай Аникеевич, не надо.
– Ладно, ладно, дело молодое, пригодятся.
– Честно, не надо, - еще больше покраснел Василий.
– Это почему же?
– Да не надо... Понимаете, я из-за этих денег лишний раз к вам зайти стесняюсь... Как будто тем самым напоминаю...
Хороший парень, не жлоб, не давится от жадности. И он, Николай Изъюров, может это оценить. Видела бы это старуха. Фу ты, черт, опять лезет она в голову. На, старая карга, смотри, не жмот он, не задушится за копейку!
Он добавил к двум двадцатипятирублевкам еще две бумажки и сказал:
– Не обижай меня, Вася. Не надо. Не хочешь себе, купи что-нибудь сыну, отправь в Ригу.
– Спасибо, - сказал Василий, и голос его дрогнул.
То ли от неожиданной сотни, то ли от мысли про сына.
Николай Аникеевич долго сидел перед часами и ждал, пока стрелки не подойдут к двенадцати. Вера уже спала, дом затих, только где-то этажа через три плакал ребенок. А он все сидел и смотрел на поцарапанный циферблат. Было на сердце нехорошо, томно. И не думалось ни о чем, а как-то сумбурно, отрывочно выныривали перед ним то та далекая, забытая библиотекарша с распятым на "Сказках" Пушкина лицом, то незнакомые Василий Евграфыч и Кишкин, недоступные оба. Не такие, как давеча, со скопческими личиками и поджатыми губами, а почему-то гордые, далекие. Проплыла в своем кресле седая старуха с розовой лысиной, успела просипеть: "Вы меня не обманули?" И эхо: "ма-ну-ли..." А ведь мог бы выйти Брагин один на один...
Николай Аникеевич покачал головой, встал, подошел к шкафу и осторожно достал вазу из оникса. Поставил перед собой на стол. Три окованных серебром кружка из камня - самый широкий внизу - на серебряном стержне. Редкостная вещица. Под светом настольной лампы камень казался теплым, живым.
Зазвенел колокольчик, поплыл хрусталь по комнате. Тоненький, тоненький, кукольный, сказочный, чистый, прозрачный. И сжалось сердце Николая Аникеевича. Бот его знает, почему оно сжалось, почему навернулись на глаза слезинки. Что с тобой творится, Николай Аникеевич, что с тобой, Коля? Так все было стойко в жизни, так славно катился он по своей колее... О господи...
За стеной, не за нынешней, за той, довоенной, коммунальной, жили две сестры. У одной из них, кажется, работала она уборщицей в архитектурном институте-было двое детей. Мальчик и девочка. Как их звали? Нет, не вспомнить. Она ходила в их же двести сороковую школу, на два класса старше, а он учился в техникуме. Их тетка кашляла. Была у нее астма. Как у старухи. Ночью она начинала давиться.
Он просыпался иногда от ее мучительного хрипа - перегородка была тонкой - и с ужасом слушал, что происходило за стеной. Страшно было ему не столько от всхлипывающих стонов больной, сколько от злого шепота девчонки: "Чтоб ты сдохла, чтоб ты сдохла". А еще страшнее было, что никто ей не отвечал, хотя никто за стеной не спал, он слышал это по их движениям. И еще страшнее от того, что и сам молил: сдохни, сдохни, дай спать, не мешай.
Зачем он это вспомнил? Почему? Никогда, кажется, не вспоминал этот злой, колючий шепот, а сейчас вдруг вынырнул он из запасников сознания. Зачем?
Смутно, смутно на душе. Заснуть бы быстрее...
Утром сказал он Бор-Бору, что у него поднялось давление, что пойдет в поликлинику, а сам поехал в Лихов переулок. Нарочно вылез из троллейбуса на остановку раньше, решил пройти пешком. Шел как в тумане. Точно ведь знал, что идти не должен, что потом изгрызет себя за свое безумие, но шел. Кругом весна света, темнеет асфальт в прогалинах, воробьями скачут ребятишки с портфелями, а он бредет в тумане, в сплошном молоке цвета оникса.
А все началось с Пытляева, со старой лисы, с тавтологии его. "Ну ничего, - подумал Николай Аникеевич, - ты у меня подождешь своего каретника. На том свете дождешься за то, что испортил человеку жизнь наглым своим звонком. Тавтология", Из-за него, из-за него входит он сейчас в пыльный подъезд, из-за него нажимает на кнопку вызова лифта. А ведь еще не поздно. Надо всего-навсего повернуться и выйти из подъезда на улицу, где пригревает весеннее солнышко. На солнышко, от которого разглаживаются изморщинившиеся за зиму лица. Не инвалид, слава богу, не калека. Сам может повернуться и выйти. На своих ногах. Никто его на цепи не тянет. Так и сделает сейчас, повернется и выйдет. Обязательно повернется и выйдет.
Он вошел в лифт. Четвертый, кажется. На стенке лифта крупно было написано мелом "Дурак". О нем, истинно о нем.
Дверь долго не открывали, и у Николая Аникеевича мелькнула было надежда, что старуха умерла, но в это же мгновение послышались тяжелые медленные шаги.
– Кто там?
– Это из-за двери. Боится.
– Николай Аникеевич Изъюров. Я у вас вазочку недавно купил.
Кряхтенье. Щелканье замков, засовов. Старуха. С чего он взял, что пользуется она помадой?
– Простите, что побеспокоил...
– почему-то заискивающе. Почему?
Старуха молчит. Огромна, недвижима, опирается на палку. А на конце палки резиновая нашлепка. Зачем это замечать?
– Я к вам по поводу вазочки...
Словно проснулась старуха, шумно, по-коровьи вздохнула.
– Что это я вас в коридоре держу, проходите,..
– Видите ли, - промямлил Николай Аникеевич, - я заплатил вам за вазочку двести рублей...
– Он замолчал, не зная, как продолжить. Старуха медленно, осторожно вздохнула и выжидающе посмотрела на Николая Аникеезича. О господи, как же тяжело бывает вымолвить самые простейшие слова... Тягостное недоумение: зачем это все?
– Ну и что?
– спросила наконец старуха.
– Еще один дефект нашли?
Николаю Аникеевичу показалось, что про дефект сказала старуха с вызовом, с тайной подковыркой, намекая, что не очень верит и в тот дефект, на который он ссылался, сбивая цену.
– Нет, - сказал Николай Аникеевич, - в вашей вазочке дефектов нет.
Сказал и остановился на мгновенье, словно ожидая аплодисментов от космического старика и отдание чести Солдатом, чьи шаги вот-вот должен он был услышать за дверью.