ЖАНРЫ

Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов

Ницше Фридрих

Шрифт:
13

Познание иногда вредит. — Польза, которую несёт с собою непреклонная разведка истинного, будет постоянно сызнова подтверждаться в таком изобилии, что придётся без колебаний мириться с менее заметным и более редкостным вредом, ради неё навлекаемым на себя отдельными людьми. Химики в своих экспериментах неизбежно будут время от времени получать отравления и ожоги. — Что верно для химиков, верно и для всей нашей культуры: отсюда, кстати, со всей очевидностью явствует, что ей надо очень и очень позаботиться о мазях против ожогов и о постоянном наличии противоядий.

14

Естественная надобность филистеров. — Филистерам кажется, будто всего нужнее им — пурпурный лоскут или тюрбан метафизики, и они вовсю стараются, чтобы те с них не сползли: а ведь без этого украшения они выглядели бы не так смешно.

15

Болезненное мечтательство. — Всем, что мечтатели говорят в пользу своего евангелия или учителя, они защищаются, как бы ни выставляли они себя судьями (а не обвиняемыми), поскольку невольно и чуть ли не в каждое мгновение их поведение напоминает о том, что они — исключения, которым надо себя узаконить.

16

Всё хорошее соблазняет к жизни. — Все хорошие вещи — сильные возбуждающие средства для жизни, даже всякая хорошая книга, написанная против жизни.

17

Счастье историка. — «Услышав речи хитроумных метафизиков и замирников{88}, мы, не такие, правда, почувствуем, что мы — “нищие духом”, но зато почувствуем и то, что наше — царствие небесное перемен, с весной и осенью, зимой и летом, а их царствие — замирье с его седыми, ледяными, бесконечными туманами и тенями.» — Так говорил некто себе самому, прогуливаясь под утренним солнцем: некто, у кого в занятиях историей всё снова преображается не только ум, но и сердце, и кто, в противоположность метафизикам, счастлив тем, что в нём находит себе приют не «одна бессмертная душа», а множество смертных душ.

18

Три вида мыслителей. — Есть минеральные источники, изливающиеся широким потоком, льющиеся ручейком и сочащиеся по каплям — и соответственно этому есть три вида мыслителей. Профаны оценивают их по объёму воды, знатоки же — по её содержанию, то есть по тому, что в них — как раз не вода.

19

Картина жизни. — Задача создать определённую картину жизни в целом, с какою бы настойчивостью ни ставили её перед собою поэты и философы, тем не менее бессмысленна: даже под руками величайших живописцев-мыслителей всегда возникали всего лишь картины и картинки одной жизни, а именно их собственной жизни, — да ничего другого и создать нельзя. Становящийся не может отражаться в становящемся как нечто прочное и устойчивое, как некая «определённость».{89}

20

Истина не терпит рядом с собою других богов. — Вера в истину начинается с сомнения во всех «истинах», в которые верили доселе.

21

О чём следует молчать. — Когда о свободомыслии говорят как о крайне опасном путешествии по глетчерам и полярным морям, то те, что не желают идти этим путём, чувствуют себя обиженными, будто им предъявили упрёк в робости и слабости ног. О трудных задачах, до которых мы чувствуем себя не доросшими, при нас не следует даже упоминать.

22

Historia in nuce [56] . — Самая серьёзная пародия, какую я слышал в своей жизни, звучит так: «В начале был абсурд, и абсурд был, ей-богу, и Бог (божественно) был абсурдом». {90}

23

Неисцелимый. — Идеалист неисправим: если сбросить его с неба, он соорудит себе идеал из ада. Разочаруй его и — глядь! — он станет обнимать разочарование не менее страстно, чем ещё совсем недавно обнимал надежду. Это его влечение принадлежит к великим неисцелимым влечениям человеческой природы — потому оно может ввергнуть человека в трагические обстоятельства, а после сделаться сюжетом для трагедий: а они-то как раз и имеют дело со всем неисцелимым, неотвратимым, неизбежимым в человеческой участи и человеческом характере.

56

Историческая наука в свёрнутом виде (лат.).

24

Аплодисменты как продолжение спектакля. — Лучащиеся глаза и благосклонная улыбка — это своего рода аплодисменты, которыми люди награждают всю великую комедию мира и жизни, — но в то же время это и комедия внутри комедии, которая должна соблазнить других зрителей к «plaudite amici» [57] .

25

Решимость быть скучным. — У кого нет решимости на то, чтобы его самого и его труд признали скучными, тот, безусловно, не принадлежит к умам первого ранга, будь то в искусствах или науках. — Какой-нибудь насмешник, который в виде исключения оказался бы заодно и мыслителем, мог бы добавить относительно мира и истории в целом: «У Бога такой решимости не было; он хотел сотворить все вещи слишком интересными — и сотворил».

57

Рукоплещите, друзья! (лат.) — по Светонию, последние слова умирающего Августа.

26

Из самого потаённого опыта мыслителя. — Нет для человека на свете ничего труднее, чем подходить к делу безлично: я хочу сказать — чем видеть в нём именно дело, а не личность; мало того, можно даже спросить, а в состоянии ли он вообще хоть на мгновение остановить часовой механизм своей наделяющей личностью, выдумывающей личность склонности. Ведь даже с идеями, в том числе и с самыми абстрактными, он обходится так, как если бы они были индивидами, так что с ними надо сражаться, к ним надо примыкать, надо охранять их, заботиться о них, вскармливать их. Подкараулим-ка, подслушаем-ка хотя бы себя самих — в те мгновения, когда слышим или обнаруживаем новое для себя положение. Может быть, оно нам не понравится, потому что выглядит таким своенравным, таким самовластным: и мы бессознательно спрашиваем себя, а нельзя ли как-нибудь уравновесить его враждебной противоположностью, нельзя ли добавить к нему какое-нибудь «как знать?», какое-нибудь «не всегда»; нам доставляет удовлетворение даже словечко «вероятно», потому что оно пресекает лично для нас тягостную тиранию безусловного. Если же это новое положение, напротив, подойдёт к нам в более мягкой форме, совсем терпимым и кротким, словно отдаваясь в руки противоречию, то мы попробуем испытать своё самовластие по-другому: не получится ли у нас помочь этому слабому созданию, приласкать и накормить его, сделать его сильным и тучным, сделать его истинным и даже безусловным? Не получится ли у нас поступить с ним, как поступают родители, или рыцарски, или проявить к нему сострадание? — Тогда мы снова увидим одно суждение тут, а другое — там, но на таком расстоянии, что им друг друга не увидеть, друг к другу не приблизиться: и вот уж нас щекочет мысль, а нельзя ли их как-нибудь поженить, устроить какой-нибудь союз, и мы уже предвкушаем, что если вдруг у такого союза будут какие-нибудь последствия, то в чести окажутся не только оба брачующихся суждения, но и их сват. А вот если с такой идеей ничего не удастся поделать (считая её истинной —) ни на пути сопротивления и недоброжелательства, ни на пути доброжелательства, тогда мы покоряемся ей, тогда присягаем ей на верность как своему вождю и предводителю, сажаем на почётное место и говорим о ней не без пышности и гордости: ведь её блеск бросает свой отблеск и на нас самих. И горе тому, кто захочет ослабить его; разве только в один прекрасный день этот блеск и сам по себе покажется нам сомнительным: тогда мы, неутомимо «проводящие во власть» (king-makers [58] ) в истории духа, свергаем её с трона и тут же возносим её противницу. Всё это надо взвесить и дополнительно продумать ещё кое-что: естественно, тут уже не может идти никакой речи о «познавательном влечении самом по себе»! — Почему же тогда человек истинное предпочитает неистинному в этой своей потаённой битве с идеями-личностями, в этом по большей части скрытом сватовстве идей, в основании государств из идей, в воспитании идей, в заботе о бедных и больных идеях? По той же самой причине, по какой в сношениях с реальными личностями соблюдает справедливость: он делает это сейчас — из привычки, исходя из унаследованных и привитых воспитанием форм поведения, а изначально — потому что истинное, так же как справедливое и правильное, полезнее и почётнее, нежели неистинное. Ведь в сфере мышления плохо держатся власть и репутация, основанные на заблуждении или лжи: ощущение, что такого рода постройка в один прекрасный момент может обрушиться, снижает самооценку зодчего; он стыдится хрупкости своего материала и хотел бы — поскольку считает себя более важным, чем все остальные, — делать только то, что было бы долговечнее, чем сделанное всеми остальными. В своей жажде истины он хватается за веру в личное бессмертие, иными словами, за самую высокомерную и строптивую мысль, какая только бывает на свете, кровно связанную, как это ей свойственно, с задней мыслью «pereat mundus, dum ego salvus sim» [59] ! Его труд превратился для него в собственное «я», он и самого себя пытается сделать чем-то непреходящим, ничему не поддающимся. Его непомерная гордыня — это и есть то, что хочет пускать в дело только лучшие, самые твёрдые камни, иными словами, истины или то, что он принимает за истины. «Пороком мудрецов» во все времена справедливо называли высокомерие — и всё же без движущих сил этого порока плачевно обстояли бы дела с истиной и её признанием на земле. В том, что мы боимся своих собственных мыслей, но что даже в них уважаем себя, невольно приписывая им способность награждать нас, презирать, хвалить и порицать, в том, следовательно, что мы сносимся с ними как со свободными духовными личностями, с независимыми силами, как равные с равными, — во всём этом коренится тот необычный феномен, который я назвал «интеллектуальной совестью». — Так что и здесь некая нравственность высшего рода даёт цвет от чёрного корня {91} .

58

влиятельные лица (от которых зависит назначение на высокий пост) (англ.).

59

«Пусть погибнет мир, лишь бы я был благополучен» (лат.).

27

Обскуранты. — Главное в чёрной магии обскурантизма — не то, что она стремится помрачить умы, а то, что хочет очернить картину мира, наше представление о существовании. Для этого она, правда, часто пользуется известным средством — препятствовать просветлению умов: но иногда прибегает и к средству прямо противоположному, путём наивысшего развития интеллекта стараясь вызвать пресыщенность его плодами. Хитроумные метафизики, которые готовят почву для скепсиса и своей чрезмерной проницательностью вызывают недоверие к проницательности, — хорошие орудия в руках утончённого обскурантизма. — Может ли быть, что в этих целях можно использовать даже Канта; мало того, может ли быть, что он, по собственному его пресловутому заявлению, хотел чего-то в этом роде, по крайней мере, в течение какого-то времени: проторить путь вере, положив границы знанию?{92} — Это, правда, ему не удалось, ему не больше, чем его последователям на волчьих и лисьих тропах этого крайне утончённого и опасного обскурантизма, даже наиболее опасного: ведь чёрная магия является здесь под покровами света.

28

От какого рода философии портится искусство. — Когда туманам метафизико-мистической философии удаётся сделать все эстетические феномены непрозрачными, то они становятся неразличимыми, поскольку каждый из них оказывается необъяснённым. Но если их уже даже нельзя сравнивать друг с другом, чтобы оценивать, то в конце концов возникает состояние полной некритичности, слепой неопределённости; а отсюда, в свой черёд, — неуклонное снижение удовольствия от искусства (каковое удовольствие отличается от грубого утоления потребности лишь в высшей степени обострёнными вкусовыми ощущениями и различением). А чем сильнее снижается удовольствие от искусства, тем больше жажда искусства преобразуется и обратно превращается в пошлый голод, который художники теперь пытаются унять всё более грубой пищей.

29

В Гефсимании. — Наиболее мучительные слова, которые художники могут услышать от мыслителя, гласят: «Разве вы не можете хоть час бодрствовать со мною{93}

30

У ткацкого станка. — Тем немногим, для кого в радость распутывать узлы вещей и распускать свою ткань, противодействуют многие (к примеру, все художники и женщины), которые всё вновь связывают распущенные нити, спутывая их, и таким образом понятое превращают в непонятое, а по возможности — в непонятное. И что бы из этого ни вышло, сотканное и связанное всегда будет поневоле выглядеть как-то неприглядно, ведь над ним работает и теребит его слишком много рук.

Поделиться с друзьями: