ЖАНРЫ

Человек и наука: из записей археолога
Шрифт:

Для настоящих людей науки во всем этом заключен источник глубоких конфликтов, подлинных трагедий. Вот почему их так часто оттирают на задний план самодовольные невежды, не сомневающиеся, что им все известно, что абсолютная истина лежит у них в кармане, тем и сильные и импонирующие аудитории.

В 1940-х годах они прививали у нас понятие об «одной единственно правильной точке зрения». Некая концепция, не обязательно наиболее обоснованная, объявлялась «единственно правильной», а все остальные рассматривались как бесполезные, а то и опасные умствования. Сколько вреда причинили подобные административные методы руководства наукой! Дело не в конкретных виновниках, подлецах и карьеристах, а опять-таки в особенностях человеческой психики, в нашей гордыне, жажде остановить время.

В статье знаменитого биолога Н. К. Кольцова я нахожу слова: «каждый выдающийся ученый должен обладать влечением к власти... благородной формой которого является стремление убедить других, убедить весь мир в открытой истине» [54] . Неприятное обобщение, но, действительно, эта черта характера присуща многим ученым. На своем горьком опыте Кольцову довелось узнать, как дорого она обходится науке и ее творцам, когда выражается в уничтожении и подавлении инакомыслящих.

54

Н. К. Кольцов. Генетический анализ психических особенностей человека. Цитирую по В. Полынину: Пророк в своем отечестве. М., 1969. С. 4.

Сам он имел в виду, разумеется, другое — не диктат и запугивание, а преподавание. Он был блестящим лектором, создателем школы русских генетиков. Чтение университетских курсов, воспитание учеников, популяризация своих идей — это, бесспорно, вполне законная форма борьбы за распространение выработанной тобою системы представлений.

Меньше нравится мне второй, тоже нередкий, способ такой борьбы, исходящий из житейской мудрости: «повторенье — мать учения». Автор с завидным упорством перепевает одно и то же — в печати, в публичных лекциях, в докладах на съездах и конференциях, где чуть подробнее, где чуть более сжато, тут сугубо специально, там предельно популярно, через ряд лет с незначительными поправками и уточнениями, но в общем все то же, все то же. Немало встречал я исследователей, обеспокоенных главным образом тем, как бы навербовать побольше сторонников своего толкования определенной проблемы, вместо того чтобы, поделившись им однажды, продолжать двигаться дальше.

Людей, действующих по-иному, я тоже встречал, хотя их заметно меньше. Судьба их не балует. Высказанное ими мнение, не навязанное всем и каждому, вскоре забывается, затем кто-то возвращается к нему и, числясь первооткрывателем, пожинает незаслуженные лавры. Только от случая к случаю потомки извлекают из тьмы забвения какое-нибудь имя или рукопись, и ученые с удивлением слышат о том, что у них был замечательный предшественник, пролагавший новые пути в науке, неоцененный сверстниками, ибо он опередил свой век. Да, в отличие от дерзости, смирение не вознаграждается.

Но даже здесь — не в скромной фактографической работе, а при создании синтетических схем — оно крайне необходимо. Надо сознавать, что наши книги и статьи содержат личные воззрения, а не абсолютную истину, не раздражаться, если не убедил коллег и, игнорируя твою, они конструируют собственные схемы, кажущиеся тебе заведомо ошибочными, не тратить время на бессмысленную полемику с ними, поскольку они неизбежно воспринимают мир иначе, чем ты. Валерий Брюсов озаглавил сборник статей о Пушкине «Мой Пушкин». Потом эссе под тем же названием напечатала Марина Цветаева. Так же, думается, должны называться (пусть мысленно, для себя) историко-культурные очерки широкого охвата. Не «Древний Египет», а «Мой древний Египет». Не «Первобытное искусство», а «Мое в первобытном искусстве». Лучше не прятать элементы субъективизма, а осознать их роль в изучении прошлого. Это избавит вас от неприязни к иной трактовке тех же сюжетов другими авторами. Ведь то будет уже их древний Египет, их первобытное искусство. Это не позволит вам с пеной у рта отстаивать любой высказанный ранее тезис, а поможет легко и естественно изменить его.

Но не следует и отчаиваться. Иди вперед, год за годом «усовершенствуя плоды любимых дум». Может статься, как раз твои концепции окажутся в итоге наиболее приемлемыми для современников и потомков и сыграют положительную роль в истории культуры.

И последнее — об умении признавать ошибки, менять под напором новых фактов излюбленные теории, отказываться от идей, составляющих твою гордость. Не все на это способны. Наши журналы переполнены статьями, написанными с единственной целью — доказать: «а все же я прав». Пусть открыто то, что я объявлял несуществующим, опровергнуто то, что я называл несомненным, а я остаюсь на прежних позициях. При сложности нашей проблематики и ловкости автора сочинить речь в свою защиту всегда можно, даже в безнадежной ситуации. И так поступают многие. «Человеческое, слишком человеческое», а отнюдь не интересы науки движет ими в эту минуту.

И что еще грустнее: авторитет людей, нашедших в себе мужество пересмотреть сформулированные некогда выводы, поискать другое решение уже обсуждавшегося вопроса, чаще всего не возрастает, а снижается. Над признавшим ошибку злорадно посмеиваются: «здорово сел в лужу, до того крепко, что сам вынужден был в этом расписаться». Все очень довольны, будто никогда не совершали ошибок, порой менее простительных, будто лучше стыдливо замалчивать их, чем честно исправить. Говоря эти жестокие слова, я вспоминаю и о реакции коллег на мои книги, где я аккуратно перечислял неточности предшествующих публикаций, и о судьбе такого крупного археолога, как П. Н. Третьяков, не раз перечеркивавшего свои этногенетические гипотезы, и о других аналогичных историях. В очерке «Цена ошибки» я рассказал, как один большой ученый — И. И. Срезневский — до конца дней мучился из-за опрометчивого поступка юных лет и тем не менее не смог заставить себя покаяться [55] .

55

А. А. Формозов. Цена ошибки // Знание — сила. 1973. № 6. С. 38, 39.

Так что же — смирение или дерзость нужнее ученому? Мне кажется — смирение. Тот, кто им обладает, готов принести себя в жертву науке. Смельчак и гордец больше думает о собственном успехе, чем о трудном пути к истине, и потому нередко сбивается с дороги.

ПОДМЕНА ЖАНРА

В статье Ивана Петровича Павлова «Проба физиологического понимания симптомологии истерии» говорится: «Жизнь отчетливо указывает на две категории людей: художников и мыслителей. Между ними резкая разница. Одни — художники — ... захватывают действительность целиком, сплошь, сполна, живую действительность, без всякого дробления, без всякого разъединения. Другие — мыслители — именно дробят ее, и тем как бы умерщвляют ее, делая из нее какой-то временный скелет, и затем только постепенно как бы снова собирают ее части и стараются их таким образом оживить, что вполне им все-таки так и не удается» [56] .

56

И. И. Павлов. Собр. соч. в 6-ти томах. Т. III. Ч. 2. М.; Л., 1951. С. 213.

Эти слова гениального ученого интересны в двух отношениях. Из них следует, во-первых, что оба пути познания он считал правомочными, расходясь с иными кастовыми учеными, осуждавшими за ненаучность восприятие мира, свойственное поэтам или артистам. Во-вторых, в приведенном нами отрывке слышится известная зависть мыслителя к художникам, познающим природу и общество полнее и ярче. Это чувство разделял с И. П. Павловым и философ Ф. Шеллинг. «Наука лишь поспешает за тем, что уже оказалось доступно искусству», — утверждал он в «Системе трансцендентального идеализма» [57] .

57

Ф. Шеллинг. Система трансцендентального идеализма. Л., 1936. С. 387.

Не берусь определить, в какой степени это верно применительно к точным и естественным наукам, но что касается гуманитарных, то можно подобрать примеры, вроде бы подкрепляющие мысль Шеллинга.

За XVIII и XIX века в России сложилась серьезная историческая школа, оставившая нам и монументальные общие курсы, и солидные исследования по частным вопросам. Авторы этих трудов традиционно ограничивали себя рассмотрением законодательных актов, войн, дипломатических сношений, характеристикой князей, царей и императоров. Расширить круг проблем, важных для понимания прошлого, довелось великой русской литературе. И в стихах, и в прозе Пушкин не раз обращался к народным движениям Разина и Пугачева. В книгах специалистов-историков крестьянские бунты были освещены десятилетиями позже — в 1850-х—1880-х годах [58] .

58

А. Н. Попов. История возмущения Стеньки Разина. М., 1857; Н. И. Костомаров. Бунт Стеньки Разина. СПб., 1859; Н. Ф. Дубровин. Пугачев и его сообщники, Т. I—II. СПб., 1884.

Мельников-Печерский и Лесков первыми задумались над расколом.

Еще Ключевскому восстание декабристов представлялось «случайностью, обросшей литературой» [59] , тогда как Пушкин и Тютчев, Некрасов и Лев Толстой почувствовали и показали в своих произведениях огромное, непреходящее значение этого события. Тургенев даже упрекал Толстого за невнимание к декабризму в «Войне и мире».

Официальной истории царей и государственного аппарата русские писатели из года в год противопоставляли хвалу «последним сынам вольности» Новгорода Великого, историю Пугачева, картины угнетения народа нелепым «порядком» (тема, поднятая в «Истории села Горюхина», звучащая в шуточной поэме А. К. Толстого и «Истории одного города» Щедрина). Настал час, когда эти проблемы стали разрабатывать и ученые, создавшие серию монографий о Новгороде, о Разине, о декабристах.

59

М. В. Нечкина. Движение декабристов. М., 1955. Т. 1. С. 18.

Поделиться с друзьями: