Человек, который смеется
Шрифт:
Он – лорд; теперь это уже казалось ему вполне естественным.
Прошло всего несколько часов, а как далеко от него все вчерашнее!
Гуинплен встретил на своем пути западню: лучшее оказалось врагом хорошего.
Горе тому, про кого говорят: «Счастливец!»
С несчастьем справиться легче, чем со счастьем. Невзгоды менее пагубны для человека, чем благополучие. Бедность – Харибда, богатство – Сцилла. Те, что устояли под ударами грома, падают, ослепленные внезапным блеском молнии. Ты, не страшившийся пропасти! Бойся быть унесенным в облака легионами крылатых мечтаний. Высота может унизить тебя. Страшная опасность падения кроется в апофеозе.
Трудно познать себя в счастье. Случай нередко надевает на себя личину. Нет ничего обманчивее его. Что он: провидение или злой рок?
Не всякий огонь есть свет. Ибо свет – истина, а огонь может быть обманом. Вы думаете, что он освещает, а он испепеляет.
Ночь… Чья-то рука ставит зажженную свечу на окно, распахнутое в темноту. Жалкая сальная свеча кажется во мраке звездою, и мотылек летит на нее.
Его ли это вина?
Огонь зачаровывает мотылька так же, как взгляд змеи зачаровывает птицу.
Могут ли мотылек и птица устоять перед этим? Может ли листок не поддаться ветру? Может ли камень не подчиниться закону притяжения?
Все это вопросы материальные, но они имеют и моральное значение.
После письма герцогини Гуинплену удалось взять себя в руки. В нем оказалось достаточно сил, чтобы устоять перед соблазном. Но буря, утихнув в одном месте, начинает бушевать в другом; судьба неистовствует порой так же, как и природа. Первый порыв ветра сотрясает дерево, второй – вырывает его с корнем.
Увы! Не так ли падают могучие дубы?
И тот, кто десятилетним ребенком, оставшись один на Портлендском утесе, бесстрашно смотрел в глаза противникам, с которыми ему предстояло схватиться: буре, уносившей корабль, на котором он собирался плыть, морю, поглотившему доску, по которой он хотел взбежать на корабль, зияющей пустоте, грозно отступавшей перед ним, земле, отказавшей ему в приюте, небосводу, отказавшему ему в путеводной звезде, безжалостному одиночеству, непроглядному мраку, океану, небу – словом, всем силам, заключенным в одной беспредельности, и всем загадкам, заключенным в другой; тот, кто не дрогнул и не пал духом перед беспощадной враждебностью рока; тот, кто еще малым ребенком не убоялся ночи, как древний Геркулес не убоялся смерти, тот, кто в этой неравной борьбе бросил вызов неведомому, взяв под защиту другого ребенка; тот, кто, несмотря на слабость и усталость, взвалил на себя лишнее бремя, сорвав собственной рукой намордники с чудовищ мрака, которые подстерегали его со всех сторон; тот, кто чуть не в колыбели вступил в поединок с судьбой, тот, кому явное превосходство сил противника не помешало сразиться с ним; тот, кто, невзирая на полное одиночество, мужественно принял этот жребий и гордо продолжал свой путь; тот, кто храбро боролся с холодом, жаждой и голодом; тот, кто, будучи пигмеем по росту, оказался исполином душой, тот самый Гуинплен, который победил свирепое дыхание двуликой бездны – бури и несчастья, пошатнулся под дуновением тщеславия.
Когда рок, обрушив на человека все несчастья, бедствия, бури, катастрофы и смертные муки, видит, что тот все-таки устоял, и начинает ему улыбаться, человек, внезапно охмелев, спотыкается.
Улыбка рока! Можно ли представить себе что-нибудь более страшное? Это – последнее средство, к которому прибегает безжалостный искуситель человеческих душ. Судьба, словно тигр, протягивает иногда бархатную лапу. Коварная улыбка. Омерзительная ласковость чудовища.
Каждый знает по себе, как часто возвышение совпадает с упадком сил. Внезапный подъем нарушает равновесие и вызывает лихорадку.
Бесчисленное множество новых мыслей с молниеносной быстротой проносилось в голове Гуинплена; в нем совершалось таинственное превращение, непостижимое столкновение прошлого с будущим; это была встреча двух Гуинпленов, это было как бы его раздвоение: позади – ребенок в лохмотьях, вышедший из мрака, бездомный голодный бродяга, дрожащий от холода и вызывающий смех; впереди – блистательный, гордый, пышный вельможа, ослепляющий своим великолепием весь Лондон. Он сбрасывал старую оболочку и срастался с новой. Он расставался с существованием фигляра и становился лордом. Меняя внешний облик, меняют порой и душу. Временами все казалось ему сном. Все было сложно, дурно и вместе с тем хорошо. Он думал о своем отце. Как мучительно думать об отце, которого не знаешь! Он старался представить себе его. Он думал о брате, о котором только что узнал. Итак, у него есть семья. Как? Семья – у него, у Гуинплена! Он терялся в фантастических догадках. Воображение рисовало ему великолепные картины, перед ним, как облака, проходили величественные шествия, ему чудились трубные звуки.
«К тому же, – думал он, – я буду красноречив».
И он представлял себе свое торжественное вступление в палату лордов. Он входит туда, полный новых идей. Сколько надо ему сказать! Как много накопилось у него мыслей! Какое огромное преимущество у него перед ними, – у него, человека, столько видевшего, столько испытавшего, столько пережившего, столько выстрадавшего, который может крикнуть им: «Мне было близко все, от чего вы так далеки!» Этим патрициям, живущим в искусственном, ложном мире, он бросит в лицо голую правду, и они затрепещут, ибо он ничего не скроет, и они станут рукоплескать ему, потому что он будет велик. Он окажется на голову выше этих всесильных людей, могущественнее их всех; он предстанет перед ними носителем света, ибо явит им истину, и меченосцем, ибо откроет им справедливость. Какое торжество!
В то время как эти отчетливые и вместе с тем смутные мысли проносились в уме Гуинплена, он беспрерывно двигался, словно в бреду: опускался в первое попавшееся кресло, впадал в минутное забытье и снова вскакивал. Он ходил взад и вперед по комнате, глядел на потолок, рассматривал короны, изучал непонятные ему изображения на гербе, ощупывал бархатную обивку стен, передвигал стулья, разворачивал свитки грамот, разбирал титулы – Бекстон, Хомбл, Гемдрайт, Генкервилл, Кленчарли, – сравнивал сургучные оттиски королевских печатей, дотрагивался до их шелковых шнурков, подходил к окну, прислушивался к журчанию водомета, устремлял взор на статуи, с терпением лунатика пересчитывал мраморные колонны и говорил:
– Да, все это явь!
Ощупывая свой атласный кафтан, он спрашивал себя:
– Я ли это?
И сам же отвечал:
– Да, я.
В нем все еще бушевала буря.
Среди этого вихря чувств испытывал ли он слабость, усталость? Утолял ли он жажду и голод, спал ли он? Если да, то бессознательно.
При сильном душевном потрясении человек удовлетворяет свои физические потребности без участия мысли. К тому же мысли Гуинплена рассеивались, как дым. Разве в ту минуту, когда черное пламя вырывается из клокочущего кратера, вулкан отдает себе отчет в том, что на траве, у его подножия, пасутся стада?
Шли часы.
Занялась заря, наступило утро. Луч света проник в комнату, а вместе с тем и в сознание Гуинплена.
– А Дея? – напомнил он Гуинплену.
Книга шестая
Личины Урсуса
I
Что говорит человеконенавистник
Увидав, что Гуинплен скрылся за дверью Саутворкской тюрьмы, Урсус, растерявшись, остался в закоулке, откуда он наблюдал за всем происходившим. В ушах у него еще долго раздавались скрип замков и лязг засовов, похожие на радостный визг тюрьмы, поглотившей еще одного несчастного. Он ждал. Чего? Он высматривал. Что? Эти неумолимые двери, раз закрывшись, распахнутся не скоро; они кажутся окаменевшими, навсегда застывшими во мраке и с трудом отворяются, в особенности когда надо кого-нибудь выпустить; войти – можно, выйти – дело другое. Урсус это знал. Но человек так устроен, что ждет иногда помимо воли, даже когда ждать уже нечего. Наши действия продолжают проявляться вовне, как бы в силу инерции, даже если уже нет предмета, на который они были направлены, и эта инерция заставляет нас еще некоторое время стремиться к исчезнувшей цели. Бесполезное ожидание, бессмысленное стояние, потеря времени, когда внимание приковано к предмету, уже скрывшемуся из виду, – все это знакомо каждому из нас. Продолжаешь чего-то выжидать с безотчетным упорством. Сам не знаешь почему, остаешься на том же месте. То, что было начато сознательно, продолжаешь как бы помимо воли. Такое упорство истощает, приводит к упадку сил. Хотя Урсус во многом отличался от других людей, он все еще стоял как вкопанный: он погрузился в состояние настороженного раздумья, охватывающего нас перед лицом огромного события, бороться с которым мы бессильны. Он смотрел на черные стены – то на низкую, то на высокую, смотрел на дверцу, на прибитую над нею виселичную лестницу, на ворота, над которыми красовалось изображение черепа; он был как бы зажат в тиски между тюрьмой и кладбищем. В этой пустынной улице, которую все старались обойти, было так мало прохожих, что Урсуса никто не заметил.
Наконец он вышел из своего закоулка – из каменной ниши, где стоял на карауле, – и поплелся назад. Уже вечерело, – так долго он пробыл здесь. Он то и дело оборачивался и смотрел на страшную дверцу, за которой скрылся Гуинплен. Взгляд у него был тупой, застывший. Он добрел до конца переулка, повернул за угол, прошел еще один переулок, потом другой, смутно припоминая дорогу, которая несколько часов назад привела его сюда. Он все оглядывался, как будто мог увидеть тюремную дверцу, хотя улица, где находилась тюрьма, осталась далеко позади. Он приближался к Таринзофилду. Переулки, прилегавшие к ярмарочной площади, представляли собой пустынные тропинки между оградами садов. Он шел, согнувшись, вдоль изгородей и рвов. Вдруг он остановился и воскликнул: