Человек в зеленой лодке
Шрифт:
Летом того года я к родителям не смог выбраться, приехал ранней осенью, сухой и свежей. Въезжаю в Александровку. Что это у Любанькиного дома? Вроде костерок? Да. И дверь открыта! И мужик, лысый, в куртке, ломает сухие ветки и бросает в огонь. И на столе что-то стоит. А хозяйка-то где? Не видно. И тут осенило: открой окно! Как здорово услышать именно то, что ты хотел:
В старом парке пахнет хвойной тишиной,
И качаются на ветках облака.
Сколько времени не виделись с тобой,
Может год, а может целые века?
Значит, дома хозяйка!
– Что, Любанька вернулась? – спрашиваю потом у родителей.
– Да! – мама улыбается.
– Выздоровела?
– Вроде.
– А мужик откуда?
– Из больницы, – отвечает мама.
Как я сам не догадался, глупый какой.
– Мам, ты неправильно говоришь. Надо говорить «с больницы».
Мама удивленно смотрит на меня, и потом мы смеемся.
Любка, действительно, поправилась, и ее вертеп снова принимал всех, кто раньше «томился одиночеством вдали». И чья-то завистливая душа все-таки не выдержала, не вынесла Любанькиного возрождения к ее беспечальной жизни. Однажды, вернувшись с ухажером с прогулки, Любка увидела на своем заборе широченную надпись, наскоро выведенную белой краской. «Шлуха», – гласила надпись.
– Почему – шлуха? – изумилась Любка.
Любанькин спутник был местным, старым ее любовником. Он не понял, что Любку так удивило: то, что ее так назвали, или досадная фонематическая ошибка в таком простом слове. На всякий случай он сказал: «Э-э-э-э-э…» – и пошел в сарай искать краску. Им пришлось выкрасить в голубой цвет половину забора, и дом теперь смотрелся свежее.
А годы снова шли. Хранящая внутри себя маленькую тайну голубая краска на заборе успела поблекнуть. Любанька стала прихварывать. Заболели ноги. Она отдала свой дом дочери, а сама переехала в однокомнатную квартиру, в ту же пятиэтажку и тот же подъезд, где живут мои родители. Теперь Любанька уже не может уйти никуда дальше лавочки у подъезда. Моя мама взяла ее под патронаж и носит ей продукты из магазина, лекарства из аптеки.
Мой папа называет Любаньку «наш ара». Это точно. Очень точно. Скованная квартирой, как клеткой, Любка все время мечется на втором этаже вдоль окна своей кухни, путается в шторе, без конца клюет узким лицом пространство за открытой оконной рамой, трясет темно-каштановым хохолком и резким голосом разговаривает сразу со всеми, кого видит у подъезда.
– Здрасьти! – это мне и папе.
– Вер, и сыра возьми, сыра! – это маме.
– Ленка, ты на работу? – это Ленке.
Можно было бы уже, наверное, и расстроиться, что закончилась сага о Любанькиных похождениях. Огорчиться, что женщина, всегда летавшая на мощных крыльях страсти, превратилась в хромоногого попугая. Но не стоит, потому что Любанька себе никогда не изменяет.
Вечер субботы. Мамы дома нет, ушла по делам. Я проверяю сковородки: а что там вкусного? О, блинчики!
– Не вовремя я к Любаньке сегодня зашла, – говорит вернувшаяся мама и как-то потерянно ставит пакеты на табурет. Я жую блины.
– А что такое? – спрашиваю.
– Любовник у нее. Молодой.
– ?
– Да. Захожу, а она в красивой такой ночнушке на кровати сидит. С прической, накрашенная. Выпивши. Говорит мне: «Выпила я немножко, Вер». А я смотрю через штору на балкон. А там человек. Прячется. А штора просвечивает, и я понимаю, что это Пашка.
– Какой Пашка?
– Ну Пашка, я тебе рассказывала. Вдовец. Жена у него умерла два года назад.
Теперь я себя чувствую в непосредственной близости от Покровских ворот. Известие, что прямо сейчас под нашим балконом, только тремя этажами ниже и чуть налево, прячется молодой любовник, впечатляет. Подмывает метнуться на балкон и перевеситься через перила. Но перед мамой неудобно. Ладно, удовольствуемся подробностями.
– И что? – спрашиваю.
– И ничего, – отвечает мама, – я ушла поскорее.
– А почему молодой? Ему сколько лет?
Мама считает в уме, потом сообщает:
– Шестьдесят четыре.
– А Любаньке сейчас сколько?
Мама опять считает в уме и произносит:
– Семьдесят семь.
Кажется, я забылся и маме хочется сказать: «Закрой рот, блины видно», но она деликатно молчит.
Наконец я сглатываю удивление и говорю:
– Мама, я наивный! Я верю в чудеса. Но в это все равно не могу поверить!
Она, вся еще в мыслях от неловкой ситуации, сердится:
– Чего не веришь-то? Вру я, что ли? Все знают, что Пашка к ней ходит после Валиной смерти. Тайком. Кого хочешь спроси.
– У Пашки вашего, ты говорила, теперь женщина с козой живет?
– Женщина с козой давно ушла. Взяла козу за рога и ушла. Только он до козы к Любке бегал. Во время козы. И после козы, значит, бегает.
Та – да – та… Та – та – да – та – да… Та – да – там.... Свет сольется в щелку, дверь тихонько щелкнет, лифт послушно отсчитает этажи…
– Мам, а как она выглядела в тот момент?
– Кто?
– Любанька.
У моей мамы хорошо такие вещи спрашивать. Она имеет объективно-строгий взгляд на действительность. Мама думает и говорит:
– Хорошо так. Симпатично.
Сейчас Любаньке восемьдесят. Девятый десяток разменяла. Молодой Пашка все так же – ходит. И если бы – гипотетически! – какой-нибудь диванный комментатор на «Дзене» от нечего делать побился бы об заклад, что в девяносто у Любаньки уж точно не будет никакого любовника, я бы сделал небольшую ставку. В пользу Любки. И включил бы себе для настроения «Шашлычок под коньячок». Давай, Трофим, порви условности, время и пространство! «А ты стоишь на берегу в синем платье, пейзажа краше не могу пожелать я…»
Кукурузное поле
Вечер пятницы – как непочатая бутылка вина. Как только что опушившийся одуванчик. Я гоню машину. Вот уже наша кукуруза. В этом году вечно голые поля возле дач засадили этой мощной, простодушной культурой, и она обступила с двух сторон высоким забором дорогу, заслонив горизонт. В дождь кукуруза всегда грязная, в хорошую погоду – пыльная. Настоящий тоннель. Мы любим с Егором по нему ездить. Как в заколдованном царстве. Кругом не живое и не мертвое. Здесь в прошлую поездку в дождь он увидел на обочине старушку в простом таком голубом дождевичке. Она ковыляла вдоль кукурузы. Колпачок смотрел в небо.
– Папа, папа! Это фея?
В такие моменты я расстраиваюсь. Мне трудно ему объяснять, что костюм супермена не придает способности летать. Что ни один грузовик на свете не трансформируется в Бамблби. Что по обочине идет просто старушка.
Я совсем недавно полюбил своего сына. Ему уже четыре с половиной. А я люблю его только десять месяцев. Его самого. Отдельно от нее. Раньше я любил их вместе, его вместе с ней. Десять месяцев назад я обнимал его и тянул, тянул носом его запах: я хотел учуять ее аромат, ее сегодняшнее утро, вчерашний вечер, а лучше – ночь. Дети как хлебный мякиш. Они впитывают запахи. Оладьи или «Диор» – им все равно.