Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Человек в зеленой лодке
Шрифт:

Вот на фотографиях мои родители в пору молодости. Невысокие, стройные, оба такие красивые. Красивые той чудесной русской красотой, глядя на которую, грезится, что кто-то поет на одиноком полустанке среди белых берез: «Я в весеннем лесу пил березовый сок…».

На тех фотокарточках они все играют и все смеются. У теплой реки, в сугробе у трактора, на деревенских мостках… Папа шутит, а мамины глаза лучатся смехом, радостью такой, что без слов понимаешь, зачем человек на земле живет.

Папа, когда за мамой ухаживал, в техникуме в райцентре учился. Полтора часа на поезде до родного поселка. Денег на билет никогда не было, а любимую нельзя не повидать. Он к лесенке с внешней стороны вагона прицепится и едет. Зимой мороз, ветер, буран, а папа в худом пальтишке за вагоном болтается. Терпит.

Однажды в стужу с мужиком веселым на станции познакомился. Поговорили. Потом посадка. Мужик прошел в вагон, папа – за вагон. На следующей станции опять встретились. Дядька удивляется: «Ты как уже здесь?». Проводница смеется: «Он по воздуху, дяденька, по воздуху!». Мужик долго поверить не мог, что можно такое вынести.

Приедет в поселок, а к маме в теплый дом войти нельзя, бабушка наша сильно против папы была: «Нищеброд!», запрещала дочери с ним встречаться. Папа пойдет на опушку леса, там вышка пожарная, он заберется на нее и стоит на ледяном ветру, пока мама не проснется, не выглянет в окошко, не увидит темную фигурку часового на своем посту…

Мама скорей за пальто, за валенки – и бегом навстречу радости.

Можно ли было иссушить эту искрящуюся реку? Нет, конечно. Она и теперь непобедима и никому неподвластна. Она и теперь искрится. Но вот измучить, уполовинить, замутить ее советской жизни удалось вполне.

Я себя в детстве помню плохо. И поздно. Что пораньше – совсем урывками. Вот в какой-то год вспоминается бабушкина высокая кровать, на которой я только что проснулась после дневного сна. Вся в поту. И солнце старается ко мне пробиться через открытое окно, сквозь шторы в зеленый вензель… А у кровати на столике, в чашечке белой, земляника пахнет. Это мама мне собрала на опушке под папиной вышкой…

Позже помню окно в советском унылом городе, в которое я всегда выглядывала маму. Вот она идет, школьная учительница, несет тяжелый портфель и сосредоточенно смотрит внутрь себя, и брови у переносицы сошлись скорбной парочкой.

А вечером придет папа с завода. Он сварщик шестого разряда. Строгий, угрюмый, насупленный. Брови у папы густые-густые и тоже плотно сдвинуты.

Они садятся в кресла в большой комнате и долго говорят о событиях дня, о маминых проблемах в школе, обо мне с братом. Они тянут тяжелый воз повседневности вместе, но живут врозь: каждый в своих трудных и невеселых мыслях.

Папа тогда уже начал писать, почувствовал ту странную, вечно шепчущую что-то важное внутри него силу, и от мира хотелось отдалиться, уйти, оказаться в тишине большой комнаты, чтобы писать.

Он стал приносить маме варианты первой пьесы:

– Посмотри, Томочка.

Мама читала, разочарованно качала головой:

– Что-то не то еще… не то…

А однажды улыбнулась, стоя у окна со свежими машинописными листами:

– А вот это хорошо, Женя. Очень хорошо…

И папино лицо озарила такая радость, какую человек, верно было сказано, только в творчестве знать может.

Со многими хозяйственными делами мама часто оказывалась наедине. Отработать в школе, проверить тетрадки, позаботься о двух детях, рассчитать до зарплаты получку, отоварить талоны на масло и сахар, занять денег у соседки, съездить каждую субботу на рынок – все это ежедневно тянуло из молодой женщины жизненные соки.

Я помню ее в минуты тяжелой усталости: нос заострялся, под глазами появлялись совсем уж черные круги. В какой-то момент мама начала болеть и болела потом все годы, перенося одну за другой тяжелые операции, возвращаясь из больниц худой и опустошенной.

Маминой главной задачей в нашей советской жизни было вкусно накормить семью. Она никогда не брала в магазине те страшные синие кости, которые назывались мясом. Она все покупала на рынке. Каждую субботу рано утром мама медленно надевала теплую одежду, пальто, на голову водружала сложносочиненный норковый тюрбан (вот мода-то была – я смеялась) и выходила к автобусной остановке, чтобы вовремя – примерно через час – быть у мясных рядов.

Я иногда ездила с ней, чтобы помочь нести сумки. Долго и неспешно полз автобус из Нового города, на краю которого мы жили, в Старый. Десятки людей выходили, переругиваясь, из теплого автобусного нутра и набивались снова. Обычно разговорчивые, такими утрами мы с мамой молчали, претерпевая этот автобусный путь как особую форму тоски.

Рынок наш – дворец Шахерезады. Только здесь и радовал тот размах, с которым все было построено в городе. Я изумленно оглядывалась кругом. Груды мяса, вкусностей разных, соленостей, сметаны, меда, семечек – и над всем этим оглушительный гомон воробьев, которые сидели под потолком на металлических перекрытиях и от полноты жизни орали так, что трудно было торговаться.

Собственно, две родительские советские зарплаты главным образом уходили на еду. Конечно, тратились на одежду, на книги, на подписку «толстых» журналов, летом на билеты к бабушке. Но еда забирала основное. Сберегательной книжки у родителей не было многие годы, не появлялось нужды ее заводить.

Голубой мечтой для хозяйства была стиральная машина. Та круглая, слегка ржавая бочка с мотором, в которой мы опасно мотали белье, с каждым годом все громче, все злобнее рычала и выше подпрыгивала на полу в ванной. Она напоминала старую авиационную бомбу, которая сейчас поднатужится еще немножко и пробьет-таки бетонные перекрытия дома.

По воскресеньям изумленные гости наших соседей, сглотнув варенье, интересовались, что это за разрушительный шум. Хозяева кротко отвечали:

– Соседка Тамара стирает.

Стирает? А им казалось – изгоняет дьявола.

Я машинку нашу немного боялась, поэтому входила в ванну, только когда та прекращала бесноваться, чтобы начать полоскать. Мы все думали: купим новую, когда эта от своих резвых прыжков развалится. Наша «поскакушка», действительно, однажды приказала долго жить. И мы стали стирать руками. Мы стирали руками целую вечность. Каждый раз полная ванна белья – это вечность.

Все было вечно: нужда, отсутствие ремонта в квартире, невозможность купить кому-нибудь из нас очередное пальто, долгие дороги с ведрами с дачи и на дачу, в набитом людьми, невыносимо нагретом автобусе. Навсегда запомнилось: мой маленький измученный брат спит в дороге, распластавшись на запасном колесе, и его кудрявая головка мотается по гигантскому резиновому протектору…

Эта вечность поднимала в маме отчаянные истерики. Родители ссорились. Произносили страшные слова. Ненавидели. Предавали друг друга своей ненавистью.

Через пару дней, остыв, она снова садились рядом в креслах, чтобы говорить о папиных пьесах, о литературе. В долгих разговорах они жили вместе жизнью духа, чтобы потом снова идти каждому своей дорогой.

А еще мы были счастливы. И часто раскрывали все четверо друг другу свои объятия. И стояли так некоторое время, дыша нежностью.

Папа редко, но очень, очень здорово шутил. Критичный ум его подмечал тонкие и точные смыслы, и он так иронично мог их передать. Мы с братом гоготали, катаясь по полу. Родительская искрящаяся река играла, забавляя солнечными зайчиками своих детей.

Поделиться с друзьями: