Четверокнижие
Шрифт:
— Я так только сказал, разве стал бы я на вас доносить. — Я пятился все быстрее и быстрее, а когда подумал было развернуться и пуститься бежать, он вдруг хмыкнул и остановился.
— Что, страшно?
Я молчал и не двигался с места.
— Знаешь, кто я такой? — он посмотрел на меня сверху вниз и кивнул на казармы девяносто восьмого участка. — Скажу как есть. Я главный на девяносто восьмом участке. Пока служил, врагов давил, что твоих муравьев. Хочешь живым остаться, катись отсюда на свой девяносто девятый участок, да поскорее.
Голос его сделался зычным и надменным, а уставленные на меня глаза были совсем как у начальства на митинге борьбы и критики. Договорив, он усмехнулся и картинно плюнул мне под ноги. И как только плевок опустился на землю, я дернулся и пошел прочь от его усмешки, от холодного взгляда, как человек, который с размаху врезался в стену и теперь вынужден повернуть обратно. Отойдя на несколько шагов, я решил было, что он тоже пошел к печам, где ждала его Пианистка, и зашагал помедленнее, и выдохнул с облегчением. Но тут в спину мне прилетел его окрик:
— Эй! Обожди.
Я перепуганно обернулся.
— Хочешь, пойдем со мной к печам, посмотришь еще разок, как я имею вашу городскую и образованную? — Он стоял среди песков и кричал, задрав подбородок: — Городская, образованная, говорит — пианистка. Когда ей засаживаю, все равно как на пианине играю, до того сладко, и сок у нее по ляжкам так и льется.
Я не ответил и не посмел больше задерживаться у девяносто восьмого участка; словно побитая собака, под смех золотозубого я побрел к себе в лагерь.
Вернувшись в лагерь, я увидел, что следов на песке прибавилось. Площадка у ворот была истоптана, цепочки следов тянулись к диким полям. Все, кто еще не околел, отправились в поля собирать травы и коренья. Дверь дома Мальчика по-прежнему была заперта, к его окну и порогу тянулись следы — наверное, люди пытались что-то разведать или о чем-то рассказать в надежде разжиться едой. От голода я больше не мог писать и уже две недели не сдавал «Историю преступных деяний», да и Мальчик все больше скупился на награду: за десяток убористо исписанных листов я получал едва ли горстку каленых бобов. Страница истории, несколько сотен иероглифов, которые давались мне таким трудом, стоила у Мальчика всего пару каленых бобов. Глянув на дверь Мальчика, простоявшую закрытой будто целую вечность, я молча направился к своей казарме. Во дворе было тихо, как на заброшенном кладбище после бури. Отчаяние наползало со всех четырех сторон, и казалось, сердце у меня сочится трупным ядом. Задержавшись у порога казармы, я шагнул внутрь и вдруг увидел, что Ученый не пошел собирать семена и коренья, а неподвижно сидит на нашей койке. Увидев меня на пороге, он качнулся вперед:
— Уже вернулся?
Он будто знал, куда и зачем я ходил; я смущенно кивнул и горько усмехнулся:
— Видно, не смогу я вернуть тебе украденное. — Пианистка снова ушла к печам? — Он смотрел на меня с черной печалью в глазах.
Я кивнул и сел на койку мертвого Богослова.
Ученый больше ни о чем меня не спрашивал, я тоже не стал рассказывать о том, что случилось, когда я пошел за Пианисткой. Солнце стояло почти в зените, после семи дней мороза тепло вернулось на старое русло. В казарме по-прежнему висел промозглый сумрак, но снаружи светило солнце, и можно было сидеть на месте, не разжигая огня и не кутаясь в одеяло. И мы с Ученым сидели, сунув руки в рукава курток, то и дело притопывая ногами в старых ватных сапогах. Так мы посидели немного в тишине, наконец Ученый вскинул на меня глаза и спросил:
— Как думаешь, Пианистка принесет нам еды?
Я тоже посмотрел на Ученого, не нашел в его растерянном, серьезном лице издевки и уверенно сказал:
— Принесет. Сегодня у него с собой не горстка бобов, а добрая половина мешка.
Глаза Ученого блеснули, он свесил голову к коленям, словно что-то серьезно обдумывал, потом поднял на меня глаза:
— Если она принесет нам хоть горсточку, хоть полстаканчика каленых бобов, как выйдем на свободу, я подам на развод и женюсь на ней.
Я удивленно посмотрел на Ученого.
— А ты что, ее за шлюху держишь?
Я покачал головой.
— Вот именно, — промолвил Ученый. — В прошлом году, когда я зарабатывал ей пять звезд на выплавке стали, она сказала, что хочет выйти за меня замуж, но я тогда отмолчался.
Я не знал, что ответить, только топал замерзшими ногами, словно ученик, который молча слушает наставления учителя, а еще поминутно поглядывал за дверь в надежде, что Пианистка скоро выберется из-под мужчины в печи и вернется в лагерь, и заглянет в нашу казарму, и отсыплет Ученому чашку или две чашки бобов. Ясное дело, она принесет бобы не мне, а Ученому, но он наверняка со мной поделится. Я снова почуял масляный аромат каленых бобов, он свивался в моих кишках и поднимался наверх, к самой глотке. В горле у меня совсем пересохло, зато кишки громко урчали.
Оторвав взгляд от двери, я заметил, что после варки ботинок на дне таза, криво притулившегося на тумбочке, осталось немного черного льда, я взял таз, постучал им о землю, собрал отколовшиеся ледышки, высыпал в рот и услышал отрешенный голос Ученого:
— Как думаешь, голод только берега Хуанхэ захватил или всю страну?
Я сказал, подумав:
— По меньшей мере половину страны, иначе зачем нас пайка лишать.
Ученый снова повесил голову:
— Наверное, мы и в самом деле стране больше не нужны. — Потом вскинул голову и озабоченно добавил: — Если кто-то должен погибнуть от голода, наверху первым делом подумают про нас.
И больше мы ничего не говорили. Я встал потопать ногами, чтобы согреться, и Ученый встал потопать ногами, чтобы согреться. Потопал немного, взял с тумбочки мешок для семян и направился к двери.
— Не будешь ждать Пианистку? — спросил я.
Ученый остановился и молвил с горькой усмешкой:
— Если она принесет хоть горсточку бобов, оставь мне немного. — И поковылял к лагерным воротам, держась руками за живот.
Я сидел в казарме и раздумывал, надо ли мне взять мешок для семян и пойти в поля, как пошел Ученый. То вставал, то садился, словно впереди меня ждало какое-то неприятное дело.
Так прошло довольно много времени, когда в лагерных воротах показался человек, но не из наших. Он миновал ворота и огляделся по сторонам, как будто что потерял. Я вскочил на ноги, за пару шагов очутился на пороге и разом застыл там, словно покойник. Гостем оказался тот самый военный, который обрабатывал Пианистку в печах, в руке он держал знакомый увесистый мешок; увидев меня, военный зашагал навстречу. Он приближался, и сдобный запах бобов плыл под солнечными лучами, словно благовестное облако в поднебесье, и когда он подошел ближе и я смог различить и его поступь, и черты лица, глаза мои припали к его груди. На нем был прежний обшмыганный китель, но во время свидания с Пианисткой китель украшали только грязные заплаты. А сейчас на его груди сиял десяток боевых орденов. Все золотые ордена были в форме пятиконечных звезд, только некоторые звезды окружал солнечный диск, а другие остались без диска, зато внутри золотого контура сияла алая краска. Ордена мелодично позвякивали, словно аккомпанируя шагам мужчины и его лицу. Подойдя ближе, он глянул на меня искоса, звонко остановился, бросил на землю мешок с калеными бобами и проговорил, скривив рот:
— Слишком я добрый, не надо было ее кормить. А ты если не хочешь от голода подохнуть, иди и закопай ее. — Сказав, он хлопнул себя по орденам: — Теперь знаешь, кто я такой? Хочешь на меня донести, завтра же принесу тебе бумагу с ручкой — катай жалобу.
И больше ничего не сказал, развернулся и пошагал за ворота. Когда он вышел и скрылся за стеной, я подобрал с земли мешок, вернулся в казарму, развязал узел, затолкал в рот целую горсть бобов и проглотил, а еще несколько горстей рассовал по карманам и скорым шагом пошел к печам в восьми ли от нашего лагеря.