Читающая кружево
Шрифт:
Долгая пауза.
— Ты в порядке? — спрашивает меня доктор Уорд.
— Прошу прошения… — отзываюсь я, не зная, что еще сказать.
— Мы все скорбим. — Его глаза увлажняются. Священник протягивает руку, чтобы коснуться меня, но перед глазами у него все расплывается от слез, и он хватает пальцами воздух.
Позже я слышу, как Аня разговаривает с Бизером. Они думают, что одни в доме.
— У тебя странная семья. — Аня произносит это нежно — пытается пошутить.
Даже не видя лица брата, я знаю — он не улыбается.
Когда я была в депрессии — после самоубийства Линдли, — то согласилась пройти курс шоковой терапии. Это противоречило желанию Евы и, разумеется, Мэй (отчасти именно потому я и решилась), но врачи настойчиво рекомендовали терапию. Я провела в больнице полгода. Перепробовала все обычные антидепрессанты, хотя в те времена еще не появился флуоксетин, — препараты, которые давали мне врачи, были менее эффективны. И вдобавок я принимала нейролептики — против галлюцинаций. Я выпила столько стелазина, что не могла глотать. Почти не могла говорить. И лекарства не помогали. Галлюцинируя, я вновь и вновь видела Линдли на скалах — она стояла на ветру, точно фигура на носу старого корабля, готовясь прыгнуть. В ночных кошмарах мне снилось, как Кэла Бойнтона, отца Линдли, рвут собаки. К тому времени я начала понимать, что это и есть иллюзия, хотя, надо признать, действительно верила, что собаки растерзали Кэла, что он погиб. Врачи называли это «галлюцинаторным исполнением желания».
Что ж, Кэл не умер в отличие от Линдли. Как бы я ни старалась, но не могла изгнать эти образы из своего сознания. Врачи сказали, и я сама так думала, что может помочь шоковая терапия, поэтому я согласилась. Я была исполнена энтузиазма. В ответ на это Мэй прислала книгу Сильвии Плат «Под стеклянным колпаком». Заметьте, не принесла лично — мать ни разу не навестила меня в больнице, — а передала книгу с Евой и наказала читать мне вслух, если понадобится.
— Я все решила, — заявила я Еве.
Было не так уж ужасно, по крайней мере по моим ощущениям. И терапия помогла. Потребовалось несколько сеансов, но в конце концов образы начали отступать. Сон о Кэле стал обыкновенным кошмаром, от которого я могла пробудиться, прежде чем картинка успевала стать по-настоящему безобразно-непристойной. Хотя образ Линдли не пропал окончательно, он сузился до размеров маленькой черной коробочки, которая всегда находилась слева в поле зрения. Не то чтобы он исчез. Просто мне больше не нужно было непременно смотреть на него. Я могла взглянуть на что-нибудь другое, по своему желанию. Так я и делала.
Впервые, насколько помню, у меня появился план. Я решила переехать в Калифорнию. Меня приняли в Калифорнийский университет, и я сказала врачам, что поступлю в колледж, как и собиралась поначалу. Те пришли в восторг. Решили, что я исцелилась, что их новое современное лекарство помогло.
Перед тем как я прибегла к шоковой терапии, Ева, в последней попытке меня отговорить, сказала нечто странное. Мои видения ее отнюдь не тревожили. Для профессиональной Читающей видения — именно то, что надо.
— Иногда, — сказала она, — неправильны не образы, а их толкование. Порой невозможно понять картину, если нет перспективы.
Ева ратовала за беседы с психиатром, но не за шоковую терапию, — по крайней мере так мне казалось. Лишь много лет спустя она объяснила, что на самом деле имела в виду: ее посещали те же видения. Ева видела обе картинки в кружеве — и Линдли, и собак, — но воспринимала их как символы, а я — как нечто реальное.
— Это я виновата, — вздохнула Ева. — Я должна была предвидеть…
Все мы пытаемся притупить боль.
— Люди задним умом крепки, — закончила она с грустной улыбкой.
Шоковая терапия стерла большую часть моей кратковременной памяти. Причем без следа. Я помню весьма немногое из того, что произошло тем летом. Возможно, к лучшему — именно этого я и хотела. А еще, и это весьма необычно — один случай на тысячу, если верить статистике, — шоковая терапия уничтожила множество моих долговременных воспоминаний. Врачи уверяли, что память вернется, и по большей части так и случилось. В отличие от людей, которые теряют память с годами, я по прошествии времени вспоминаю все больше. Память возвращается фрагментами, а иногда целыми историями. Некоторые из них я записывала, пока находилась в клинике, а потом поступила в университет и мне надоело. Я проучилась всего один семестр. Сообщила Еве, что бросаю учебу из-за стелазина: мол, у меня все плывет перед глазами и я не могу читать-писать, так оно и было. Я устроилась на работу к одному продюсеру читать и отбирать сценарии — сначала ему, а потом в студии.
Ева какое-то время убеждала меня вернуться в университет. Или приехать домой и поступить в бостонский колледж.
Глава 8
В наши дни женщины «Круга» делают коклюшки из костей птиц, живущих на Острове желтых собак. Легкость таких коклюшек заставляет нити натягиваться неравномерно, и это, более чем что-либо другое, придает новому ипсвичскому кружеву столь необычные качества и красивую несимметричную фактуру, а также делает его простым для чтения.
Я выиграла бы пари. Мэй так и не пришла на похороны Евы. Тетушка Эмма здесь, в сопровождении Бизера и Ани. Мать даже не удосужилась заглянуть.
— У Мэй свой способ отдавать последние почести. — Аня, кажется, считает нужным объясниться. — Утром она развеяла лепестки пионов по четырем ветрам.
Я молчу. Все, что будет сказано, покажется слишком саркастичным.
Когда мы подходим к церкви, снаружи толпятся люди в ожидании, когда их впустят. Рафферти тоже здесь — у дальней стены, под органом, который вздымается на высоту двух этажей до самой кровли. Ему, кажется, неловко в темном костюме — в том числе оттого, что все его разглядывают. Впрочем, смотрят только женщины. Рафферти — красивый мужчина, и оттого еще больше смущается в толпе, состоящей практически из одних женщин.
Эту старую церковь, первую в Салеме, построили пуритане. Две салемские ведьмы были здешними прихожанками. А еще именно в этой церкви отлучили Роджера Уильямса, когда он взбунтовался, отказавшись быть священником или хотя бы посещать службы, пока его паства не прервет всякое сношение с Англией. Он бежал из массачусетских колоний, спасаясь от суда, и основал Род-Айленд — пробный образчик религиозной терпимости.
Сегодня первая салемская церковь — унитарианская. Она сильно отдалилась от своих пуританских корней, но все-таки они уходят глубоко в прошлое. Здание на Эссекс-стрит, наименее подходящее для сборищ, значительно изменилось с годами. В начале девятнадцатого века, когда Салем изрядно разбогател на торговле, церковь перестроили в камне и красном дереве, снабдили массивными деревянными скамьями по центру и уютными бархатными кабинками для богатых семейств вдоль стен. Свет проходит сквозь огромные, от пола до потолка, окна и озаряет внутреннее убранство церкви мутным серо-розовым цветом, отчего все кажется очень красивым, даже слегка фантастическим.
Церковь сурова и элегантна — подобный стиль можно найти только в этой части Нового Света.
Мы сидим на фамильной скамье Уитни, с подушками, набитыми конским волосом, и пыльной бархатной обивкой, некогда бордового цвета, а теперь розовой и протертой. Скамьи в середине церкви уже отреставрированы — именно там и сидят простые прихожане. Даже сегодня, когда церковь настолько переполнена, что люди вынуждены стоять, фамильные места закрыты для всех, кроме нашего семейства. Вероятно, так поступили из соображений удобства, но отчего-то кажется, что это способ отделить нас от толпы. Мы сидим лицом к пастве, а не к кафедре, и ощущаем себя выставленными напоказ. Я вижу, как прихожане украдкой посматривают на нас, когда им кажется, что мы не замечаем. Может быть, так всегда бывает на похоронах — эти взгляды. Просто родственники умершего ничего не замечают, потому что сидят лицом вперед и смотрят на гроб, а не на паству.