ЖАНРЫ

Что такое теория значения?

Даммит Майкл

Шрифт:

Иначе дело обстоит в том случае, когда S понимают как предложение, используемое для утверждений, способных быть просто истинными. В этом случае соответствующее T– предложение может иметь лишь тривиальную форму. Поэтому объяснение того, что значит для говорящего знать условия истинности S, должно целиком войти в теорию смысла. В случае предложения, способного быть просто истинным, нашей моделью такого знания является способность использовать предложение для отчета о наблюдении. Так, если кто-то, взглянув, способен сказать, что одно дерево выше другого, то он знает, что значит для одного дерева быть выше другого дерева, следовательно, он знает, какое условие должно быть выполнено для того, чтобы предложение ”Это дерево выше другого дерева” было истинным.

Понятие отчета о наблюдении довольно расплывчато. Не вдаваясь во все те проблемы, встающие при попытках сделать его более точным, мы здесь выделим лишь те случаи, в которых способность использовать некоторое данное предложение для отчета о наблюдении может разумно рассматриваться как знание о том, как должны обстоять дела, для того чтобы это предложение было истинным. Следует помнить о том, что этот критерий предназначен для применения лишь в тех случаях, когда мы имеем дело с предложением, для которого у нас нет нетривиального способа сказать, что должно быть, чтобы оно было истинно. Требуются, видимо, следующие условия. Во-первых, отчет о наблюдении не должен опираться на какой-либо посторонний вывод (не должен представлять собой ”заключение свидетеля”), как, например, в утверждении ”Я вижу, что Смит забыл отменить свою подписку на газеты". Во-вторых, в каждом случае, когда предложение истинно, необходимо, чтобы было возможно наблюдать, что оно истинно. И в-третьих, наблюдение того, что предложение истинно, не должно включать в себя операций, изменяющих ту ситуацию, на которую ссылается предложение. Последнее условие является наиболее щекотливым. Я не уверен, существует ли здесь какой-либо точный интуитивный принцип, не говоря уже о том, правильно ли я его сформулировал. Однако этот пункт можно проиллюстрировать нашим примером, относящимся к человеческим способностям. Повседневные рассуждения, несомненно, разрешают использование предложений типа ”Я видел, что он способен к изучению языков”. Однако если мы принимаем наивно реалистическое истолкование предложений, приписывающих способности отдельным людям, то возможность наблюдать проявления таких способностей мы вряд ли будем считать достаточной гарантией того, что у нас есть знание о том, что делает предложение истинным. Если каждый индивид, несомненно, обладает либо не обладает какой-либо данной способностью независимо от того, была ли у него когда-либо возможность проявить наличие или отсутствие этой способности, то обладание такой способностью не может состоять в ее проявлениях. Она не может состоять даже в том, что делает истинным соответствующее условное сослагательное предложение, когда последнее считается понятным до употребления словаря постоянных способностей, так как в противном случае индивид мог бы и обладать и не обладать данной способностью. В конкретном случае, по-видимому, только обладание способностью делает истинным соответствующее условное сослагательное предложение, если нет ничего другого, что показало бы истинность условного предложения и, следовательно, наличие способности. Поэтому при наивно реалистическом истолковании человеческих способностей мы не можем рассматривать наблюдение того, что некто быстро усваивает язык, как наблюдение самой способности, а только как наблюдение ее проявления, из которого можно вывести обладание ею. Сама же способность должна рассматривать как нечто непосредственно ненаблюдаемое. Теперь можно сказать, что второго из наших двух принципов достаточно для получения этого результата, так как если речь идет о человеке, который всю свою жизнь прожил в одноязычном сообществе, то в принципе невозможно наблюдать, обладает он или нет лингвистическими способностями. Такая же трудность стояла бы перед наблюдателем в период, предшествовавший возведению Вавилонской башни. Однако все это выглядит как апелляция к особым чертам нашего конкретного примера. Более важным представляется тот факт, что если проверяют лингвистические способности некоторого индивида, создавая у него стимул и предоставляя ему возможность изучить иностранный язык, а затем наблюдая, что из этого получается, то в этом случае материально изменяют саму ситуацию. Именно по этой причине нам не следует спешить с утверждением о том, что понимание того, как осуществить проверку, равнозначно знанию о том, что представляет собой обладание лингвистической способностью, хотя она никогда не была использована. Нужно проявить сдержанность, если речь идет в контексте наивно реалистического истолкования человеческих способностей. Третье требование, при всей несомненной неудовлетворительности его формулировки, было включено нами выше именно для оправдания такой сдержанности. Этот случай следует сопоставить с наблюдением, скажем, внешней формы. Хотя, как хорошо известно, некоторые философы потерпели, поражение на этом пути, было бы, видимо, совершенно неразумно отрицать, что тот, кто на основании осмотра или ощупывания способен сказать, является ли палка прямой или нет, знает, что значит для палки быть прямой, на том лишь основании, что при этом не показано его знание прямизны для палки, которую никто не видел и не трогал. Как мне представляется, лучший способ объяснить интуитивное различие между этими двумя видами случаев состоит в утверждении, что рассматривание или ощупывание палки не изменяет ее. В самом деле речь идет не о том, что изменение, привносимое проверкой, затрагивает проверяемое свойство: проверяя лингвистические способности некоторого индивида, мы намереваемся установить ту степень этих способностей, которой он обладает независимо от проверки; это не единственный случай, когда проверка влияет на рассматриваемое свойство. С некоторой долей справедливости можно сказать, что вопрос о том, какие процедуры наблюдения считать вносящими изменения в объект, опять-таки относится к сфере метафизического решения и выходит за пределы нашего анализа.

С другой стороны, мы вполне законно можем расширить понятие отчета о наблюдении так, чтобы оно включало в себя утверждения, опирающиеся на совершение операций, аналогичных счету, которые не воздействуют на наблюдаемый объект, а служат лишь для внесения порядка в наблюдения. Утверждения о числовой величине можно отнести к предложениям, условия истинности которых устанавливаются информативно. Однако утверждения о равенстве числовых величин можно считать такими утверждениями, знание условий истинности которых состоит в способности сообщить о результате не пассивного наблюдения, а наблюдения, сопровождаемого интеллектуальной операцией. Предложения, выражающие результаты измерений или наблюдений с помощью инструментов, образуют промежуточный случай или, скорее, целый спектр промежуточных случаев, приближающихся к регистрации результатов тех проверок, которые мы пытались исключить. Я не знаю, как провести между ними четкую границу и можно ли ее провести вообще. Однако мне вовсе не обязательно это делать, ибо я не верю, что в конечном итоге можно отстоять концепцию значения как условий истинности. Единственное, в чем я уверен, так это в том, что у нас имеется две фундаментальные модели для описания того, что значит знать условия истинности предложения. Одна модель — это явное знание, т.е. способность сформулировать эти условия. Эта модель, как мы видели, не вызывает сомнений и действительно нужна нам во многих случаях. Однако мы также видели, что этой моделью нельзя пользоваться, если мы хотим, чтобы представление об условиях истинности служило в качестве общей формы объяснения знания о значении. Другой моделью является способность наблюдать, истинно предложение или нет. Это понятие можно законным способом расширить. Неважно, можем ли мы точно установить, как далеко его можно расширить. Существенно то, что его нельзя расширить в той степени, которая нам нужна.

Ранее было указано на то, что понятие понимания условий истинности становится проблематичным только тогда, когда оно применяется к принципиально неразрешимым предложениям. Этот подход на самом деле более плодотворен, чем только что проведенное обсуждение, ибо он снабжает говорящего пониманием условий истинности предложения во всех случаях, когда существует некоторая проверка, которая в принципе может быть проведена. Однако этот момент не столь важен. Выше мы утверждали также, что имеется три основные операции для образования предложений, приводящие к построению неразрешимых предложений: условные сослагательные предложения; использование прошедшего времени (или вообще ссылка на недоступные пространственно-временные области) и квантификация по ненаблюдаемым или бесконечным совокупностям. Заявление о том, что мы склонны обращаться к использованию предложений наблюдения как к некоторой модели знания условий истинности предложений, теперь подкрепляется неявным, а иногда и открытым обращением к этой модели в тех случаях, когда рассматриваются предложения, связанные с использованием перечисленных операций. Поскольку обсуждаемые предложения в принципе неразрешимы, постольку наблюдения, о которых мы думаем, не могут быть осуществлены нами: это наблюдения существа с иной пространственно-временной перспективой или такого существа, интеллектуальные силы которого и возможности наблюдения далеко превосходят наши силы и возможности. Так, например, рассуждая об умственных способностях, наивный реалист склонен обращаться к представлению о мышлении как некой нематериальной субстанции, о структуре которой мы можем судить лишь косвенно, посредством вывода. Однако она могла бы быть непосредственно наблюдаема для существа, на которое духовная субстанция воздействует так же, как воздействует на нас материальная реальность. Мы склонны опять-таки считать, что утверждения в прошедшем времени оказываются истинными или ложными благодаря реальности, которая для нас недоступна или доступна лишь отрывочно благодаря памяти, но которая в некотором смысле все-таки существует, ибо если бы от прошлого ничего не оставалось, то не было бы ничего, что могло бы сделать утверждение о прошлом истинным. Согласно такому представлению, мы по большей части вынуждены полагаться на вывод при обосновании наших утверждений о прошлом, т.е. на косвенное свидетельство. Однако наше знание о том, что в действительности делает такие утверждения истинными или ложными, включает в себя понимание того, что значит непосредственная оценка их истинности. Способность к такой непосредственной оценке означала бы способность наблюдать прошлое так, как мы наблюдаем настоящее, т.е. способность обозревать всю целостность реальности или по крайней мере любое ее сечение во времени с позиции, находящейся вне временной последовательности. Наиболее известный пример такого способа мышления связан с квантификацией в бесконечной области. Мы приобретаем понимание квантификации в конечных, обозримых областях, обучаясь осуществлять полный обзор и обосновывать истинностное значение каждого примера квантифицируемого утверждения. Предположение о том, что полученное таким образом понимание без каких-либо последующих объяснений может быть распространено на квантификацию в бесконечных областях, опирается на мысль о том, что трудности практики мешают нам аналогичным образом установить истинностные значения предложений, содержащих такую квантификацию. А когда эта мысль подвергается сомнению, ее защищают с помощью ссылки на гипотетическое существо, которое могло бы обозревать бесконечные области точно так же, как мы обозреваем конечные. Так, например, Рассел говорил об этом как о простой ”медицинской невозможности”.

Вот так мы пытаемся убедить себя, что наше понимание истинности неразрешимых предложений заключается в понимании того, как можно было использовать такие предложения в качестве непосредственных отчетов о наблюдениях. Сами мы не способны на это, однако мы знаем, какими силами должен был бы располагать сверхчеловек — гипотетическое существо, для которого обсуждаемые предложения не были бы неразрешимыми. И мы молчаливо предполагаем, что наше понимание условий истинности таких предложений заключается в представлении о тех силах, которыми должен обладать наблюдатель-сверхчеловек, и о том, каким способом он устанавливал бы истинностные значения этих предложений. Эта цепочка рассуждений связана со вторым регулятивным принципом, управляющим понятием истины: если утверждение истинно, то должна существовать принципиальная возможность узнать это. Данный принцип тесно связан с первым принципом: если бы в принципе было невозможно узнать об истинности некоторого истинного утверждения, то как могло бы существовать то, что делает это утверждение истинным? Этот второй принцип я буду называть принципом К. Его применение в значительной степени зависит от истолкования выражения ”в принципе возможно”. Тот, кто принимает реалистическую позицию относительно любого проблематичного класса утверждений, будет довольно широко интерпретировать выражение ”в принципе возможно”. Он не будет настаивать на том, что всегда, когда некоторое утверждение истинно, для нас должно быть возможно, хотя бы в принципе, знать об этом. Но это для нас — существ с ограниченными интеллектуальными способностями и возможностями наблюдения, с ограниченной пространственно-временной точкой зрения. Для существа же с большими способностями или с иной пространственно-временной позицией это вполне возможно. Однако даже самый последовательный реалист должен признать, что мы вряд ли могли бы говорить о понимании истинности некоторого утверждения, если бы у нас не было никакого представления о том, как установить его истинность. В этом случае у нашего представления об условиях его истинности не было бы основы. Кроме того, он должен признать далее, что было бы бесполезно чисто тривиальным образом определять те дополнительные способности, которыми должно обладать гипотетическое существо, чтобы иметь возможность непосредственно наблюдать истинность или ложность утверждений некоторого данного класса. Мы не можем, например,сказать, что существо, способное к непосредственному постижению контрфактической реальности, способно прямым наблюдением установить истинность или ложность любого контрфактического предложения, ибо выражение ”непосредственное постижение контрфактической реальности” не содержит никаких указаний на то, в чем могли бы состоять такие способности. Даже реалист согласится с тем, что описание требуемых сверхчеловеческих способностей должно всегда иметь ясную связь с нашими фактическими способностями: должно быть их аналогом или расширением. Именно по этой причине тезис о том, что контрфактические предложения не могут быть просто истинными, является столь распространенным, и в результате мы не можем составить себе никакого представления о том, на что может быть похожа способность непосредственного восприятия контрфактической реальности.

В изложенном выше подходе дан диагноз, а не защита. Я полагаю, он дает точное психологическое описание того, каким образом мы с такой готовностью приходим к предположению об истинности для предложений, относящихся не к самым простым слоям нашего языка: у нас есть знание о том, что означает их истинность, однако оно не дает обоснования этого предположения. Насколько я понимаю, нет никакого альтернативного описания понимания условий истинности таких предложений. Однако при оценке способа использования таких предложений это описание навязывает нам мысль о существе, совершенно непохожем на нас, и при этом не дает никакого ответа на вопрос о том, как мы приходим к приписыванию нашим предложениям значения истинности, связанного с таким их использованием, на которое мы не способны. Эта трудность возникает перед любым объяснением значения определенных выражений, сводящимся к тому, что мы понимаем эти выражения по аналогии с другими выражениями, к пониманию значений которых мы приходим более прямым путем. Такой подход неотличим от тезиса, утверждающего, что к определенным предложениям мы относимся так, как если бы их употребление было похоже на употребление других предложений и именно в тех отношениях, в которых они фактически различаются, т.е. что мы систематически неправильно понимаем наш собственный язык.

IV

Как же выйти из этого тупика? Чтобы ответить на данный вопрос, мы должны сначала выяснить, что нас туда завело. Очевидный ответ заключается в том, что все наши трудности обусловлены стремлением приписать реалистическую интерпретацию всем предложениям нашего языка, т.е. предположением о том, что понятие истины применяется к утверждениям, содержащим эти предложения, таким образом, что каждое утверждение такого рода с определенностью истинно или ложно, независимо от нашего знания или способов познания. В отношении разрешимых утверждений принцип двузначности приносит мало вреда или даже не приносит его совсем, ибо мы можем, по предположению, легко установить истинностное значение таких утверждений. Когда же принцип двузначности применяется к неразрешимым утверждениям, нам трудно приравнять способность распознать, когда некоторое утверждение было обосновано как истинное или ложное, к знанию условий его истинности, поскольку оно может быть истинным в тех случаях, когда у нас нет

средств установить его истинность, и ложным тогда, когда мы не можем установить его ложность. Находясь в таком положении, мы можем объяснить приписывание говорящему знания условий истинности утверждения только в том случае, когда это знание может быть выражено в явной форме, т.е. когда условия истинности можно информативно сформулировать, и понимание данного утверждения можно представить как способность сформулировать эти условия. Если же дело обстоит иначе, то мы не в состоянии объяснить, в чем же может заключаться неявное знание говорящим условий истинности утверждения, ибо, по всей видимости, его нельзя исчерпывающим образом объяснить в терминах актуального использования предложения, которое усвоил говорящий.

Если реалистическая позиция, которую мы занимаем в отношении некоторого класса утверждений M, носит редукционистский характер, то у нас имеется возможность исследовать, справедлив ли принцип двузначности для утверждений класса M. Должен существовать класс R утверждений, к которым применяется редукция, и проблема сравнительно легко разрешается, если принята реалистическая точка зрения на сам класс R. Для любого утверждения А из M в этом случае либо существует, либо не существует некоторое множество, принадлежащее семейству множеств утверждений класса R, все члены которого истинны, следовательно, само А либо истинно, либо не истинно. Решение вопроса о том, достаточно ли этого, чтобы гарантировать принцип двузначности для класса M, будет зависеть от нашей интерпретации понятия ложности в отношении этого класса. Если мы интерпретируем понятие ”ложно” как означающее просто ”неистинно”, то принцип двузначности будет тривиально верен. Однако гораздо чаще понятие ”ложно” мы склонны интерпретировать так, что выражение ”А ложно” равнозначно выражению ”Отрицание А истинно”, в котором отрицание утверждения рассматриваемого вида устанавливается с помощью прямых синтаксических критериев. Если класс M замкнут по отрицанию, то исследование, должно ли каждое утверждение А класса M быть либо истинным, либо ложным, сводится к решению вопроса о том, всегда ли, если не существует множества, принадлежащего к А, все члены которого истинны, будет существовать некоторое множество, принадлежащее к не A, все члены которого истинны; даже если ответ на последний вопрос отрицателен, ситуация не ставит перед нами проблем. Будут существовать утверждения M, не являющиеся ни истинными, ни ложными, и, если операцию отрицания мы хотим представить в качестве результата применения подлинного пропозиционального оператора, нам потребуется для утверждений класса M многозначная семантика. Однако для построения такой семантики нет никаких конкретных препятствий.

Трудности возникают в связи с таким классом M, утверждения которого в принципе неразрешимы, и с наивно реалистическим истолкованием этих утверждений: мы принимаем принцип двузначности для членов M, но в то же время не считаем, что существует какой-либо нетривиальный способ определить, что же делает истинным утверждение класса M, когда оно истинно. В любом таком случае у нас нет средств для оправдания принципа двузначности, за исключением отброшенной выше концепции существа со сверхчеловеческими способностями, для которого утверждения M разрешимы. На самом деле может оказаться так, что признанная лингвистическая практика верна в применении к таким утверждениям и формам вывода, которые справедливы в классической двузначной логике. И этот факт приводит нас к предположению о том, что мы действительно обладаем понятием истины, применимым к этим утверждениям, согласно которому каждое утверждение либо истинно, либо ложно. Однако простой навык признания определенных форм вывода сам по себе еще не может наделить нас таким понятием истины, если только мы уже не обладали им раньше, или, по крайней мере, если невозможно объяснить, не ссылаясь на принимаемые нами формы вывода, что значит обладать таким понятием. Оправдание классической двузначной логики зависит от наличия у нас понятий истинности и ложности, которые позволяют предполагать, что каждое утверждение обладает одним из этих истинностных значений; сама по себе она не может породить этих понятий. Достаточно верно, что классическую логику можно оправдать с помощью различных семантик, в частности с помощью любой семантики, в которой истинностные значения, независимо от того, конечно или бесконечно их число, образуют булеву алгебру. Однако это не особенно помогает, поскольку использование любой семантики, опирающейся на некоторый ряд истинностных значений, всегда предполагает, что каждое утверждение обладает определенным истинностным значением из этого ряда, а такое предположение сталкивается с теми же трудностями, что и допущение о двузначности (которая представляет собой просто частный случай).

Таким образом, невозможно построить работающую теорию значения, применимую к предложениям этого класса, если предварительно не отказаться от принципа двузначности. Не сделав этого, мы будем вынуждены приписать себе, как говорящим, обладание понятием истины, которое в применении к этим предложениям является трансцендентальным, т.е. выходит за пределы любого знания, которое мы могли бы проявить в реальном использовании языка, поскольку условия истинности таких предложений в общем таковы, что мы не способны установить, когда они выполнены. Если мы отказываемся от предположения о двузначности, то для этих предложений мы можем построить семантику, не прибегающую к истинностным значениям. Вполне возможно, хотя и не безусловно, что в результате мы откажемся от классической логики в отношении этих предложений. В той мере, в которой наша обычная неосознанная практика считает все классические формы вывода справедливыми для таких предложений, это будет означать, что наша теория значения больше не является простым описанием реальной практики использования языка, а, напротив, вынуждает нас пересмотреть эту практику, в частности отвергнуть некоторые классически значимые формы рассуждения. Однако это не может служить основанием для того, чтобы с порога отбросить предлагаемую теорию значения. Очевидно, что из двух жизнеспособных теорий значения всегда предпочтительнее та, которая оправдывает нашу реальную лингвистическую практику и не требует ее пересмотра. Однако у нас нет оснований заранее предполагать, что наш язык во всех отношениях совершенен. Фреге считал, что многие особенности естественного языка — наличие в нем неясных выражений, предикатов, неопределенных для некоторых аргументов, и возможность образования сингулярных терминов, лишенных референции, — делают невозможным создание для него стройной и непротиворечивой семантики. Точно так же и Тарский утверждал, что семантическая замкнутость естественного языка делает его противоречивым. Такие воззрения могут оказаться неверными, однако их нельзя отбросить как абсурдные. Возможность того, что язык нуждается в корректировке, что, в частности, конвенционально признанные принципы вывода могут требовать переоценки, неявно содержится уже в той мысли, что язык должен поддаваться систематизации с помощью теории значения, которая определяет использование каждого предложения, исходя из его внутренней структуры, т.е. с помощью атомарной или молекулярной теории значения. Не может быть никаких гарантий, что сложный комплекс лингвистических действий, который сформировался в ходе исторической эволюции в ответ на запросы практической коммуникации, будет соответствовать какой-либо систематической теории.

Поделиться с друзьями: