Что вдруг
Шрифт:
Это было время пересмотра созданных официозом репутаций. Помню, как будущий правозащитник Сергей Григорьянц, тогда ходивший в мундире Рижского института Гражданского воздушного флота, сказал мне, только окончившему школу в 1962 году: «А вы читали Замятина? Это писатель получше Горького будет». Я прочел и согласился. Но в следующий раз Сережа мне сказал: «А Николая Никандрова? Не хуже Замятина». Тут я медлил соглашаться. Рассчитывая, что уж тут греха таить, на моментальный эффект, он как-то сказал мне, повторяю, вчерашнему десятикласснику, про свою замечательную библиотеку: «Да, много хорошего есть, но вот Добролюбова не хватает». На мое запрограммированное недоумение отмахнулся ласково-презрительно: «Не того, Александра». (Спустя много лет мне пришлось оказаться в той же ситуации историко-литературного квипрокво с другой, так сказать, стороны прилавка. Я толковал Иосифу Бродскому, что, по-моему, обещание проходить всю жизнь «в железной рубахе» у Мандельштама отсылает к биографии поэта-веригоносца, как и многое другое в этом стихотворении «Сохрани мою речь…» навеяно загадочным ореолом «воинственного молодого монаха раннего символизма», и вдруг по брезгливому движению губ понял, что собеседник запамятовал о наличии в отечественной поэзии однофамильца ревдемократа. Я почувствовал, что густо краснею.).
Настоящим же чемпионом знаточества был Леонид Чертков, мы с друзьями звали его мэтром. Более или менее устоявшийся ныне пантеон серебряного века во многом избран его персональными усилиями.
А вот как создается канон, как взаимодействуют словесность и коммерция, коммерция сегодняшнего дня и словесность времен, про которые нас учили в школе, что все эти модные течения канули в Лету и были сброшены в прошлое вместе с теми классами, идеологию которых они отражали, – все эти символисты, акмеисты, «желтые кофты», «бубновые валеты», «ничевоки». В начале 1960-х в букинистическом на Литейном можно было купить альманахи десятых годов за один рубль. У меня, у второкурсника, этого рубля не было, и, полистав на прилавке сборник «Вечер “Триремы”», я отправился в Публичку делать из него выписки. Одну из этих выписок как типический мотив петербургской культуры образца 1913 года (сближение Невы и Леты в стихах Всеволода Курдюмова) я включил в свою статью, напечатанную в «Семиотике»3. Вскоре после выхода статьи я снова в очередной раз был в магазине на Литейном, увидел обложку «Вечера “Триремы”», одной рукой нашарил в кармане уже заведшийся у меня рубль, другой – потянулся за элегантной книжицей с маркой работы Георгия Нарбута и обнаружил, что сейчас она стоит три рубля, и именно такой суммы у меня не было на сей раз. На мой досадливый вопрос, с чего это вдруг она подорожала, мне ответили не без запальчивости: «А знаете ли, молодой человек, что на этот сборник в Тарту ссылаются?!» Крыть было нечем, и мне был преподан наглядный урок рукотворного происхождения литературных и книгопродавческих ценностей. Впоследствии, в самом конце прошедшего века, у меня было немало серьезных поводов полушутливо корить себя – зачем упоминал имярека, зачем вытаскивал мадам имярек. И боясь, что канонизация выйдет из всех берегов, я даже нет-нет да стопорил своих студентов, выросших в эпоху пошатнувшихся иерархий и победоносного эгалитаризма, когда они слишком, на мой взгляд, буквально исповедовали принцип «дойти до каждого» из сочинителей утраченных времен.
И конечно, как и следовало ожидать, мне пришлось у своих учеников подучиться. Один аспирант, ныне уже канадский профессор и заметный литературовед, как-то чересчур внимательно начал интересоваться поэтом Николаем Берендгофом (а в моей библиотеке случайно оказалось несколько толком мною не прочитанных сборников этого не самого знаменитого – хотя и автора «Эх, хорошо в стране советской жить…» – поэта), и я было стал уже разворачивать молодого человека, жалея уходящее время его юности, на более крупные явления русской поэзии, – но перечитал книжки Берендгофа и понял, что прав не я. Сам же учил их о всеотзывчивости Мандельштама, сам же приводил как пример, что вздорное четверостишие его, с которым он ходил по «Бродячей собаке», —
Не унывай,Садись в трамвай,Такой пустой,Такой восьмой, —это подражание обсмеянному столицей и благосклонно отмеченному Мандельштамом в газетной рецензии поэту Павлу Кокорину, крестьянину, служившему в швейцарах на Серпуховской улице:
Несет меняОт шума дня,Столиц —Блудниц,Рабы —Толпы,Такой простой,Такой пустой!И теперь понял, что литературная территория, стоящая за фразой Мандельштама «Я учусь у всех, даже у Бенедикта Лившица», может быть еще расширена. Стихотворение Берендгофа «Улица и кино» —
В белый экран заключена,Кружится тишина,Чтобы картину жадно вбирал,В мрак погруженный зал,Чтобы от трюка с вершины вниз,Он на ресницах повис —по-видимому, отразилось в стихах о похоронах Андрея Белого:
Как будто я повис на собственных ресницах,И созревающий и тянущийся весь, —Доколе не сорвусь, разыгрываю в лицахЕдинственное, что мы знаем днесь…На вечере памяти Мандельштама на мехмате МГУ в мае 1965 года Арсений Тарковский говорил о виновнике торжества: «Очень не любил стихов, похожих на него, любил, например, стихи Берендгофа». «Чепуха», – сказала на это с места Н.Я.Мандельштам. Но именно такой чепухой и должны заниматься комментаторы. А сопоставлять Мандельштама с Пушкиным, Данте, Шекспиром найдутся любители и без нас. Когда словарь «Русские писатели» только задумывался, его вдохновитель Константин Черный умолял сотрудников разыскивать как можно больше писателей начала XX века как можно помельче и решил, что за трудоемкие источниковедческие разыскания о микроскопических фигурах, за время, отрываемое от зарабатывания денег на жизнь своих семей (а в «Словаре» платили сущие гроши!) для воссоздания биографий никем не читаемых персонажей, коллектив может наградить себя «лишним, добавочным» русским писателем. Он предстанет в самом финале многотомного словаря, предел малозаметности в литературном процессе, ноль, вернее, минус единица. Размещаясь на излете русского алфавита, для надежности ему хорошо б произойти на свет каким-нибудь Яяцковым, но фонетического правдоподобия ради пришлось ограничиться Ящуком. Это имя вместе с Костиным замыслом я вручил Михаилу Леоновичу Гаспарову, который с охотой приступил к монтажу гомункулуса.
В гаспаровской антологии русского стиха начала XX века явился «Ящук Т.А. (даты и обстоятельства жизни почти неизвестны) – поэт, начавший (ок. 1903–1904) подражаниями Л. Мею и К. Случевскому, затем подпавший под сильное влияние В. Брюсова и предвосхитивший многие веяния постсимволистской поэтики, будучи при этом никак лично не связан с ее носителями. Печатался преимущественно в эфемерных литературных изданиях (Киев, Одесса, Нижний Новгород, Саратов), вызывая незаслуженные насмешки провинциальной критики». Такая справка прямо-таки молила обратить на себя внимание. И обратила. Безвременно ушедший Максим Шапир, которому на роду было написано стать центральной фигурой в русской филологии текущего века, печатно заподозрил мистификацию. Гаспаров отвечал вяло и уклончиво, сославшись на то, что фактические (!) сведения о Тимофее Авксентьевиче получил от меня, а я теперь каждый год, когда вокруг (как пел Вертинский в «Палестинском танго») «расцветает миндаль», неминуемо вспоминаю ящуковскую ритурнель: «И мне предстанет в запахе миндальном / Внезапно воплотившаяся тень, / И я возьму / Ее за пальцы, тонкие, как стебли, / И с ней войду в чуть дышащую тьму. / Там красок нет, / Там я – как тень, но тень меня реальней, / Там нет меня, но лишь миндальный цвет».
Но в промежутке между литературным генералитетом (а «слепой отпор “истории генералов”» отмечал в свою эпоху еще Тынянов, и по законам некой литературной цикличности производство энергии такого отпора возродилось в 1960-х) и полным небытием – во все эпохи существовали реальные случаи минимального присутствия русских авторов в литературном процессе своего времени, как в случае Александра Подановского, кончившего жизнь инженером в Уругвае, напечатавшего за всю жизнь, возможно, одно только стихотворение, но зато где? В легендарном журнале «Гиперборей», где М.Л.Лозинским, Н.С.Гумилевым и С.М.Городецким был водружен высокий барьер для начинающих авторов4. В предлагаемой книге можно прочесть о члене первого Цеха поэтов (куда вряд ли принимали пишущих ниже известного уровня) Константине Вогаке – он, видимо, тоже напечатал только одно стихотворение.
Для того чтобы испытать и промерить границы литературного процесса начала века, надо было рекрутировать всех запасных, расширяя контингент до крайних пределов. В качестве некоторой компенсации за такое расширение литературной вселенной иные персонажи сократились, обнаружив в разных писателях – одного автора, как парижский поэт (и автор интереснейшей статьи 1913 года о симультанизме, истоки которого он нашел в «Евгении Онегине») Р. Бравский оказался нью-йоркским поэтом Александром Браиловским, и еще описателем акатуйской каторги, и еще тем мальчиком, которому Валерий Брюсов посвятил стихотворение «Юноша бледный со взором горящим»5. Со страниц своей последней книги он спрашивает нас:
Иль нашу жизнь, наш подвиг пылкий,Томленье в каменных мешкахОтметят только скучной ссылкойВ тяжелых справочных томах….Писателей, почти не предававших свои сочинения тиснению, разыскивать полагается в домашней переписке той эпохи, в альбомах, дневниках, в папках с надписью «произведения неустановленных лиц». К 1970-м работать в советских архивах с фондами начала XX века стало ощутимо затруднительнее. Издательства все менее охотно давали туда отношения, хранители находили все новые отговорки и предлоги для отказов. В советскую печать я со своими темами и не совался, экономил рабочее время, после того как столкнулся в столичных журналах и альманахах со всем набором вежливых и невежливых отказов. Редактор журнала «Литературное обозрение» не стал печатать набранный материал про раннюю Ахматову. «Опять про культ личности», – сказал он, не читая. Редактор «Альманаха библиофила» сказал, что очерк мой слишком хорош для его издания. Только Мариетта Чудакова, не жалея собственного времени, отчаянно пробивала мои сочинения, и в каких-то случаях это увенчивалось успехом, да покойный Саша Чудаков тоже все время старался пристроить меня к печатанию, да покойная Таня Бек взялась провести в «Вопросах литературы» статью об И. Анненском, правда, так, чтобы ее не было в оглавлении. Тартуские «Ученые записки» были исключением. Там можно было даже напечатать статью о гумилевском «Заблудившемся трамвае», правда, не тиснув ни разу запретных семи букв, а именуя автора «Заблудившегося трамвая» автором «Заблудившегося трамвая». Так что в основном я печатался в зарубежных славистических изданиях, в том числе в незабвенной серии «Slavica Hierosolymitana». Я приносил ходатайства из самых малопрестижных заведений, на меня косились. Можно было подделать, «учинить», на юридическом языке, отношение, но это было дело уголовное, чем и воспользовались чекисты в случае с одним нашим коллегой, отправив его на четыре года в лагерь.
В конце беспросветных 1970-х мне в этом отношении повезло. Илья Самойлович Зильберштейн получил после долгих проволочек разрешение с самых верхов выпустить к столетию Блока соответствующий том «Литературного наследства», но до юбилея оставалось мало времени, платных советских литературоведов калачом было не заманить на выполнение за копейки черновой архивной работы вместо того, чтобы за приличные гонорары писать левыми ногами привычную бессодержательную лабуду, и Зильберштейн дал знак набрать команду добровольцев из безработных и сомнительных личностей (я работал, в числе других, вместе с покойной Ирой Якир) и попросил у цгалийского начальства (приходившегося ему супругой) о зеленой улице для занимающихся темой «Блок в переписке и дневниках современников», о выдаче этим шалопаям любых материалов. Так я попал в мир теней авторского вспомсостава серебряного века.
Я приезжал в Москву, Зильберштейн приглашал иногда заглянуть к нему за инструкциями в 7 часов утра, но потом передумывал потакать сибаритству, звонил наутро в 5.30 и говорил, что так он и знал, что я еще сплю вместо того, чтобы готовить к печати новые материалы об Александре Александровиче Блоке, который столь безвременно ушел из жизни, а мог бы еще жить и жить и радовать нас своими новыми замечательными произведениями. Буквально.
Из затеи гениального советского менеджера вышел не том, а пять томов, ставших помимо прочего огромным депозитарием сведений о младших чинах серебряного века.