Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Что вдруг

Тименчик Роман Давидович

Шрифт:

Но это, увы, только остановка на трудном пути, и воззвал уже алчный Сфинкс, и

тот, кто слагал вам стихи про объятья,их разомкнул и упал мертвецом!

Рассеялся пленительный обман, «снова ровен стук сердец», странно чужды стали

бедные волненьяЛюбви невинной и простой.Господь нам не дал примиреньяС своей цветущею землей.

Но душа ужаснулась принять Сфинкса, она нашла в себе силы лишь заглянуть в его каменные глаза, и… поэт, уйдя от любви в равнодушие, со злою иронией декламирует:

В холодном сердце созидаюПростой и нерушимый храм…Взгляните – пар над чашкой чаю!Какой прекрасный фимиам.

Храм, но кому? кому этот фимиам? Мещанскому благополучию– будням? Ужасно. Впрочем– это неизбежный конец. И спасибо Ходасевичу, что он не побоялся сказать, что трусливо замалчивают иные г-да поэты, кокетливо драпируясь в тогу олимпийцев. Всякий имеет право на усталость и апатию, а Ходасевич щедро оплатил это право свое терниями долгого своего пути от Афродиты к Сфинксу и от Сфинкса к… чашке чаю!

Томление духа

Ускользнула Присно-Дева Афродита. Сфинкс испугал и оттолкнул…

Душа утомлена. С несказанною тоскою глядит поэт на предлежащий ему путь!

Мои поля сыпучий пепел кроет.В моей стране печален страдный день.Сухую пыль соха со скрипом роет,ноги жжет затянутый ремень.В моей стране – ни зим, ни лет, ни весен,Ни дней, ни зорь, ни голубых ночей.Там круглый год владычествует осень,Там – серый свет бессолнечных лучей.Там сеятель бессмысленно, упорно,Скуля, как пес, влачась, как вьючный скот,В родную землю втаптывает зерна —Отцовских нив безжизненный приплод.А в шалаше – что делать? Выть да охать,Точить клинок нехитрого ножаДа тешить женщин яростную похоть,Царапаясь, кусаясь и визжа.А женщины, в игре постыдно-блудной,Открытой всем, все силы истощив,Беременеют тягостно и нудноИ каждый год родят, не доносив.В моей стране уродливые детиРождаются, на смерть обречены…

Вот крест тягчайший, страданье безмерное, ощутить такою жизнь! Не узреть, а именно ощутить, выкрикнуть, провыть эту жестокую боль ужаснейшего ощущения! И Ходасевич это вынес. Он приял и это, как принимал Афродиту и Сфинкса. Он корчился в раскаленных лапах Молоха и все же не возроптал, не устрашился. Напротив, он готов благодарить судьбу за это новое для него ощущение.

Нет, молодость, ты мне была верна,Ты не лгала, притворствуя, не льстила.Ты тайной ночью в склеп меня водилаИ ставила у темного окна.Нас возносила грузная волна,Качалась ты у темного провала,И я молчал, а ты была бледна,Ты на полу простертая стенала.Мой ранний страх вздымался у окна,Грозил всю жизнь безумием измерить…Я видел лица, слышал имена —И убегал, не смея знать и верить.

Он только ощущал… Он не хотел иного восприятия мира, как через ощущение.

И он твердо пошел по своему крестному пути к предназначенной ему Голгофе, «на распутьях, в кабаках» утоляя «голод волчий», и на губах его сухих и жарких «застыла горечь желчи». Повлеклись трудные дни «без любви, без сил, без жалобы, – если б плакать слез не стало бы», и он не плакал, не сплетал гирлянд из жалких слов, утешаясь мыслью, что «песня новая» суждена и ему «на миг»:

Эй, гуди, доска сосновая,Здравствуй, пьяный гробовщик!

Но это где-то то там, в конце дороги, а пока все приять, все ощутить, исчерпать душу, насытить мысль. Ведь:

В тихом сердце – едкий пепел,В темной чаше – тихий сон.Кто из темной чаши не пил,Если в сердце – едкий пепел,Если в чаше – тихий сон?

И он жадно пил из всех чаш, вкушая горькие отравы, как хмельную влагу, ибо жизнь была для него «как вино, как огонь, как стрела». Ибо он чувствовал, что:

Пустой души, пустых очарованийНе победит ни зверь, ни человек.

Вот это-то горькое чувство и подсказало ему мудрое решение:

Среди живых ищи живого счастья,Сей и жни в наследственных полях.

А это ведь уже перелом, поворот на новую дорогу, на дорогу примирения с судьбою.

О пусть отныне жизнь моюОдно грядущее волнует!

восклицает поэт, вступив на новый путь, и далее:

Блажен, кто средь разбитых урн,На невозделанной куртине,Прославит твой полет, Сатурн,Сквозь многозведные пустыни!

Да, трижды блажен, ибо он ушел уже от соблазнов злой жизни. Ушел от ней и Ходасевич, прочувствовав ее до конца, оправдавший свой уход тем, что дерзал,

Все то в напевы лир влагать,Чем собственный наш век терзаем,На чем легла его печать.

Итак, обманчивая, коварная, скоротечная жизнь, утомившая душу, охладившая сердце, изжита, осталась позади, и поэт один, среди речных излучин,

При кликах поздних журавлей,

научен

Безмолвной мудрости полей.

Долгая, мучительная драма душевная разрешилась в тихий, печальный, но сладостный аккорд одинокого покоя, бесстрастного отдохновения, в предчувствие иного мира, иного, но уже вечного, уже истинного пути в небытие!

Смерть

В восприятии Ходасевича – она не «тихая избавительница» (Блок), не алчный подстерегающий палач, не разящая стрела Аполлона (у Эллинов). Поэт ощущает ее, как космическое начало мирозданья, как ту незримую, довременную стихию, из недр которой воззвал Господь Вселенскую жизнь. Вот почему Ходасевича не страшит неизбежный и, для других роковой, конец. Вот почему «осенних звезд задумчивая сеть», этот безграничный мир синевы и золотых мерцаний зовет его:

Мудро умереть.Легко сойти с последнего обрываВ долину кроткую…

«Страна безмолвия», – говорит величаво поэт,

Безмолвно отойдуТуда, откуда дождь, прохладный и привольныйБежит, шумя, к долине безглагольной…

радостно и молитвенно погружусь в

расплеснувшийся эфирИз голубой небесной чаши…

Ибо

Мы дышим легче и свободнейНе там, где есть сосновый лес,Но…………………………….… горним воздухом небес…

Естественно поэтому, что от обманов жизни, от ее утомительной суеты Ходасевич уходит, через природу, в небытие, в смерть. И как просто, как величаво-спокойно он говорит об этом:

Когда впервые смутным очертаньемВозникли вдалеке верхи родимых гор,Когда ручей знакомым лепетаньемМне ранил сердце – руки я простер,Закрыл глаза и слушал потрясенный………………………………………….И так до вечера……………………..………………………………………Когда ж открыл глаза – торжественным потокомСозвездия катились надо мной.
Поделиться с друзьями: