Дарующие Смерть, Коварство и Любовь
Шрифт:
— Конечно, — ответила я. — Я частенько думала о том, что будет, когда мы…
— Я имею в виду то будущее, что простирается дальше, за пределами нашей краткой жизни. Будущее мира — через сотню или пять сотен лет. Вы когда-нибудь задумывались о нем?
Кровь прилила к моим щекам. Как глупо с моей стороны было подумать, что он имел в виду…
— А я часто размышляю об этом, — продолжил он. — О том, каким станет наш мир. За последнее тысячелетие, а может и больше, он мало изменился… После падения Рима наше развитие затормозилось, мы начали отступать назад во мрак и только сейчас вновь выходим к свету. К свету знаний, разумеется. Но отныне, полагаю, рост наших успехов пойдет быстрее. Я понял это, когда мой друг Лука рассказал мне о математических достижениях… они открывают перед нами множество новых возможностей…
Его взгляд устремился к горизонту или даже дальше. Но вдруг его лицо омрачилось:
— В молодости мне хотелось прожить как можно дольше, чтобы увидеть блестящее будущее. Я представлял себе мир в виде идеальных городов, созданных творчеством философов и ученых. В том будущем царило совершенство и жизнь людей обретала гармонию. Наука победила болезни. И люди научились совершать дальние путешествия так быстро, что нам пока даже не вообразить той скорости… человек обрел способность летать, подобно той бумажной птице… и долетел, возможно, до самой Луны. Разве это не чудесно? Постоять на Луне, глядя на зеленеющую внизу Землю — разглядеть ее водные просторы, узреть ее свет, подобный тому, что изливает на нас по ночам сама Луна?
— Да, — сказала я, коснувшись его руки, — это было бы чудесно…
ЛЕОНАРДО
Но, добавил я, теперь будущее видится мне совсем по-другому. Она спросила меня — что же изменилось? Что я имею в виду?
С моих крыльев срываются разрывные снаряды…
— Я постарел, Доротея. Я прожил на этой земле уже полвека и только сейчас осознал ужасную правду о нашем будущем. Видите ли, все те идеи, что рождались у меня для улучшения нашего мира… они могли бы воплотиться в жизнь.
— И я уверена, Леонардо, что так и будет. То есть они воплотятся…
…Пламя охватывает садовые деревья…
— Нет, вы не понимаете. Для того чтобы идеи стали реальностью, нужно обладать властью. Но когда я представлял мои идеи власть имущим, герцогам, королям, генералам, они не вызвали у них интереса. Их интересовали только мои другие изобретения, мое другое видение будущего. Им нужны, всем им требуются лишь новые способы убийства, завоевания, порабощения и обогащения. В будущем, Доротея, наш мир не достигнет совершенства… а постепенно будет только разрушаться. И виноват в том будет не гнев Божий, а глупость человечества. Наши сильные руки и блестящие замыслы способны уничтожить огромные леса. Изобретенными нами чудовищными орудиями и оригинальными механизмами мы наносим раны не только друг другу, но и плоти самой матери-земли. И из ее ран будут изливаться животворные воды, но наступит день, когда не останется ни на земле, ни под землей ничего ценного, все дары ее будут испорчены, разграблены, земные недра полностью истощатся.
Завершив страшное пророчество, я погрузился в молчание. Доротея глянула на меня так, словно я, в отличие от человеческого рода, одержим безумным стремлением к смерти. Я грустно улыбнулся, желая убедить ее, что не тронулся рассудком:
— Доротея, если я создам летательный аппарат, то герцог с его помощью будет сбрасывать на людей пушечные ядра. Не означает ли это, что мне не следует изобретать летательную машину?
— Я… я не знаю.
— Увы… и я тоже.
Какое-то время мы продолжали наш путь в молчании, нарушаемом лишь щелчками одометра, потом мимо нас прошла компания поселян, вышедших из ближайшей оливковой рощи. Сначала мы просто услышали голоса. Ветер донес до нас веселый смех. Трое появившихся вскоре юношей, видимо, лишь недавно расстались с детством. Они, дурачась и смеясь, тащили тяжелые мешки. Увидев нас, троица умолкла и почтительно поклонилась. Но стоило им немного удалиться, как они вновь разразились смехом. Доротея улыбнулась, а мне вспомнился один старик, чье тело я препарировал несколько лет тому назад в Милане. Перед его смертью мы с ним беседовали. Ему перевалило за сотню лет, а он не нажил никаких болезней, на какие мог бы пожаловаться. Он рассказал мне о своей ферме в окрестностях города и о жене, с которой познакомился, будучи молодым. Она успела выносить ему десятерых детей, прежде чем умерла. Он был обычным человеком — счастливым человеком. Человеком, лишенным амбиций, никогда не грезившим славой, человеком, о чьей жизни быстро забудут, чье имя никто не узнает за пределами его родной деревни… но разве его все это волновало? Что может заботить этих сельских ребят? И мне опять вспомнились поля и виноградники Винчи, мой дядя Франческо, безмятежная жизнь, которая вполне могла стать моей…
— Почему же мы упорно гоняемся за призраком бессмертной славы? — задумчиво произнес я. — Когда вот оно, счастье, — вокруг нас, в этих полях и реках, в этом пахнущем дымком воздухе…
Доротея пристально посмотрела на меня:
— Хороший вопрос, Леонардо. Но каков же ответ?
…Объясни, объясни, объясни мне… почему, почему, почему…
— Я не знаю, — признался я, недоуменно покачав головой. — Вероятно, нами движет всего лишь любознательность.
Наш разговор дополнялся пощелкиванием измерительного прибора. Над нами со щебетом пролетела стая ласточек, направлявшаяся на зиму в теплые южные края. Я смотрел, как они разворачивались и парили, а потом исчезали в небесах, мечтая обрести такую же крылатую легкость. Нас окружал темный синеватый пейзаж с опавшими или еще падающими листьями. Смертельная агония осени.
Мы подошли к реке, я замер, вглядываясь в изгибы мутного потока и следя за движением воды, задумался об апокалиптическом будущем и безрадостном настоящем. Потом, повернувшись к Доротее, попросил ее посчитать за меня щелчки одометра и увидел, что ее лицо вновь озарилось сияющей улыбкой.
…Спокойный, сердечный взгляд, мне не хватает вас… никто никогда не любил меня так беззаветно… — вот оно, напоминание, человеческое или божественное напоминание о том, что все опять будет хорошо, что весна победит зиму… что, несмотря на весь земной хаос, мрак, разрушение, страх, есть в нашем мире доброта и любовь — самовластная, неодолимая, безусловная любовь, такую любовь испытывает мать к своему ребенку.
…На дьявольски черном фоне белизна выглядит ангельской…
Закончив необходимые измерения, мы направились обратно к городским воротам. В военном лагере солдаты выстроились в ряд — испанские офицеры устроили проверку новичков. Они выглядели такими юными, совсем еще детьми — такими же, как те сельские парни, за исключением того, что вместо мешков с оливками им выдали мечи, а вместо простой одежды — военную форму, — и я спросил себя: неужели действительно видел то, чему был свидетелем в Фоссомброне и Кальмаццо? Неужели такие молодые люди действительно способны убивать, сжигать и насиловать? И если способны, то почему? Просто потому, что исполняют приказы? Но потом я обратил тот же вопрос к самому себе. Почему я, при всем моем страхе и ненависти к жестокости и насилию, изобретаю механизмы, способные помочь людям легче убивать друг друга? Почему? Я не могу даже оправдаться тем, что меня к этому вынуждают. Я могу лишь возразить, что само по себе мое оружие не может никого убить, но это софизм, годный лишь для одной из моих логических загадок…
То, что по природе своей исполнено кротости и невинности, становится ужасно жестоким, попадая в плохую компанию, и с непостижимой жестокостью лишает жизни многих людей… О чем я говорю?
О мечах и стрелах.
Я подумал о Никколо. Ему очень нравились мои загадки, но он умел мгновенно распознавать ложную логику. Внезапно мне ужасно захотелось побеседовать с ним, он всегда так логичен и так во всем уверен.
НИККОЛО
Уже вторую ночь я не мог уснуть. Я превратился в комок нервов. Всю жизнь я мечтал о могуществе, желал власти и упорно продвигался к ней. Но вот она здесь, в моих руках, а сам я точно оцепенел — боюсь воспользоваться ею. Теплая слюна скопилась у меня во рту, пока я смотрел на этот порождающий страх предмет, темневший на моем туалетном столике. Гербовая печать Флорентийской республики.
У меня возникло такое чувство, будто я с неопытностью молодого хирурга занес скальпель над гладкой белой плотью больного, который полагает, что нуждается в операции. Я знаю, конечно, что если операция пройдет как должно, то нанесенная мной рана исцелится и организм распростертого передо мной больного обретет настоящее здоровье; более того, в далеком будущем пациент будет сердечно благодарить меня за это вмешательство, отлично зная, что я удалил опухоль, которая могла убить его. И, однако, в данный момент я мог думать лишь о той боли, какой могу подвергнуть несчастного пациента; скальпель вскроет живую плоть, из раны хлынет кровь; а в перспективе, пока отдаленной, по моей неопытности я могу случайно повредить вену или нерв, необходимый для жизнестойкости политического организма.
Целую ночь я провел в спорах с самим собой.
Внутренний голос убеждал меня в необоснованности моих страхов. Он корил меня за трусость, за нерешительность. Нашептывал соблазнительные обещания власти и блестящего будущего, в котором Никколо Макиавелли станет самым почитаемым деятелем Флоренции; нашептывал о грядущих веках, в коих имя мое будет упоминаться в исторических трудах, о возводимых в мою честь памятных статуях…
Прижав ладони к глазам, я попытался выбросить из головы непристойные и эгоистичные мысли. Как бы мне хотелось посоветоваться с кем-то. Если бы был жив мой отец или рядом оказался Агостино… О, ну должен же быть кто-то в этом городе, с кем я мог бы поговорить! Кто-то, чей ум не подвластен герцогу. Кто-то, способный объективно оценить положение дел. Но кто?