ЖАНРЫ

Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:

Разошлись часа в три после настоятельных напоминаний директоров, режиссеров, администраторов: на завтра не отменены ни репетиции, ни спектакли, ни выступления. Так что давайте-ка, братцы, по домам, да и поспим немного.

Тася предложила Гирам зайти, попить чайку. Но запротестовала Бронислава Игнатьевна:

— Он-то готов и до утра болтать! А потом мне же станет жаловаться: и голова не такая, и в горле першит, и ноги ослабли. Нет уж, Людас, идем домой.

— Постой, мамочка, а как же мое ночное дежурство? — спохватился Людас Константинович.

— А ты уже отдежурил… В театре! — И, выпустив эту парфянскую стрелу, решительно двинулась навстречу всё крепчающему морозу. Людас Константинович хотел что-то сказать, но только махнул рукой и бросился вдогонку.

Дмитрий и Тася несколько раз постучали в окно, не слишком громко, чтобы не потревожить Танюшку, но не достаточно громко, чтобы разбудить Софью Александровну. Но стук услышала Любочка Офицерова и открыла калитку. Так поздно ее квартиранты возвращались впервые. Узнав причину, она тут же растолкала мужа Виктора:

— Вить, а Вить! Слышишь, наша победа! Да проснись ты, чурбан бесчувственный…

Софья Александровна, прикорнувшая на краешке постели в удивительно неудобной позе — круто завернутым комочком, проснулась, бодро, по-молодому сбросила ноги на пол и деловито сказала:

— Пришли! А чай-то у меня давно готов. Оба чайника под подушками. Вы, Тася-матушка, уж распорядитесь. А я попила… Ну, рассказывайте.

Постучались Офицеровы:

— Говорят, вы с новостями, Дмитрий Иванович?.. И с хорошими? — спрашивал Виктор, растирая затекшее от сна лицо.

— С самими великолепными, — подтвердил Дмитрий. — Сейчас бы, граждане, не помешало бы и водочки хлебнуть. За нашу победу, — И вопросительно посмотрел на мать.

— Ты что же не предупредил, Митя? Я ее сегодня на мед обменяла, — сокрушенно сказала Софья Александровна.

— Если бы, мамочка, я мог заранее предсказывать наши победы, то, вероятно, находился бы сейчас в Генеральном штабе…

— Обойдемся чаем, — сказала Тася. — С медом.

— А у меня варенье есть, — сообщила Любочка. — Баночка вишни. Сейчас принесу.

Вот так и просидели они до самого утра, поднимая чашки с чаем за победу под Москвой. И хотя каждому из них предстоял долгий, трудный день, никто и не думал о сне. Сон заменила радость, и она принесла такие силы, какие бы не мог дать и самый крепкий продолжительный сон. Безмятежно спали двое: Таня и дочурка Офицеровых — Инночка. А зачем им было просыпаться? Война-то еще не кончилась этой светлой звездной ночью на подмосковных, истерзанных огнем и железом, снегом припорошенных просторах… Нет, не кончилась еще!

Утром приходят и трезвость мысли, и сдержанность чувств. Поражение гитлеровцев под Москвой, оставаясь событием первостепенной важности, приобрело ограничительные рамки. «Правда» писала: «Враг ранен, но не убит. Начатый разгром должен быть доведен до конца, пока не будут освобождены все наши города, все наши земли, пока не останется ни одного живого немецкого захватчика в нашей стране». И Муромцев, как и другие участники ночного ликования, приходил к выводу, что развернулся только первый виток оборонительной спирали и что должно пройти время — месяцы, долгие месяцы, если не годы, — прежде чем все витки спирали развернутся во всю свою гигантскую мощь и вышвырнут за наши пределы всех до последнего захватчиков.

Красная Армия освобождала города и населенные пункты, еще недавно находившиеся в тылу немцев, рвавшихся к Москве. Истра, Клин, Рогачево, Епифань, Ясная Поляна… Цела ли могила Льва Толстого? Не сожжен ли дом Чайковского?

После победы под Москвой легче дышалось, да и виделось всё как-то иначе. Дома на Московской казались выше и красивее, морозный воздух прозрачнее, снег — белее. Он аппетитно похрустывал под валенками Муромцева и Королева, когда они совершали очередное восхождение «на вершину руководства», туда, где высилось трехэтажное из потемневшего кирпича здание облисполкома.

Говорил Муромцев, а Константин Васильевич неопределенно похмыкивал, и под скулами у него играли тугие желваки.

— Понимаешь, Костя, — говорил Дмитрий, развивая свою излюбленную тему, — если человек никому, кроме своих близких, не нужен, он ноль, пустышка, не человек, а существо… Помнишь, я пришел к тебе, когда только сюда приехал. Худо мне тогда было, Костя! Один, и никому в городе до меня нет дела. Никому не дорог, никому не нужен. А потом всё круто изменилось, и я почувствовал себя нужным для других. Таким, что могу без всякого постучаться в любую дверь любого дома и, уверен, мне там будут рады… Это, понятно, только внутреннее ощущение — врываться в чужие дома я не намерен…

— Хм, — то ли одобрительно, то ли недоверчиво уронил Королев.

— Нет, ты погоди, погоди… Разве сам-то ты этого не чувствуешь? Разве ты когда-нибудь работал так, как сейчас: не ставя никаких условий, без всяких ограничений… Во всю силу, на которую ты только способен?

— Допустим, — сказал Королев. И после паузы — скрип, скрип, скрип — постанывал снег под тяжелым его шагом — спросил: — Какой же вывод желательно тебе сделать?

— Надо жить, работать, чувствовать, всегда так, как получается у нас теперь, в дни войны, — быстро ответил Дмитрий. — Тебе, мне, каждому, всем…

— Выходит, не было бы счастья, да несчастье помогло, — усмехнулся Королев. — Заносит тебя, Дмитрий Иванович, не в ту сторону. Эдак можно договориться до того, что война — явление положительное и необходимое.

— Да ты что в самом деле! — возмутился Дмитрий. — Неужели так меня понял? Я же вот о чем говорил…

Дмитрию казалось, что беда, принесенная войной, как бы сплавила сердца советских людей в гигантский монолит, сделала их близкими, понятными и очень нужными друг другу.

…Такое ощущение единства со всеми было у меня, пожалуй, в двадцатых годах, когда начинал свой комсомольский путь. Тогда я мог подойти к любому вовсе незнакомому человеку, о котором лишь знал, что он коммунист или комсомолец, и запросто открыть перед ним душу, поделиться свои им горем или радостью. Он же — единомышленник, свой, более близкий мне, чем какой-нибудь родственник — тетушка или двоюродный братец, с которыми и встречался-то раз в год по обещанию, в дни непременных и скучнейших семейных праздников. Кровная близость… Глупости всё это! Какая же близость могла быть у меня с тетей Верой, фанатично религиозной женщиной, принявшей монашеский постриг, или с другой тетушкой, Варварой Александровной Ван-Заам, знаменитой в теософских кругах царского Питера, а позже и Петрограда времен нэповского расцвета… У меня, комсомольца Митьки Муромцева! Иное дело — родство идей. Верят в то, во что веришь ты. Во имя этого работать. Любить. Обрушивать всю свою ненависть в единую цель! Но с годами я как-то утратил это чудесное ощущение сопричастности ко всему, что делал каждый и все вокруг меня. Люди отдалились от меня, будто я смотрел на них сквозь обратные стекла бинокля. Что-то происходило со мной, а может быть, и с другими… Или всё дело в возрасте? В вечерние часы, когда в миллионах окон Москвы или Ленинграда вспыхивают огни и делают чужую жизнь более доступной взору, за легкими, просвеченными занавесками возникают фигуры и лица — старуха, тяжко волоча грузное тело, подошла к окну, отвернула край занавески и долго всматривалась в вечер безнадежным взглядом бледных глаз; человек с всклокоченной бородой кривит лицо над чертежной доской, а мальчик — сын или кто? — подходит и кладет ему на плечи ладошку; девушка в белой блузке протянула руку к полке, уцепилась пальцами за корешок книги, да так и застыла, закусив губу; или тени, то крадущиеся, то стремительно проскальзывающие по стенам, по их причудливой перебежке можно, пожалуй, разгадать характер, почувствовать настроение того, кто скрыт от взгляда и будто замаскировался собственной тенью, — я часто ловил себя на странном желании проникнуть в одну из этих ячеек гигантских человеческих сот.

А иногда мне хотелось подойти к любому встречному, остановить и — глаза в глаза — пожаловаться ему на неудачу или похвалиться своим успехом. Быть откровенным как с другом, как с попутчиком по купе вагона, чью исповедь ты уже выслушал и теперь сам легко и охотно исповедуешься перед ним. Наверное, это и есть естественная норма отношений между людьми. Доверие друг к другу, доброжелательность и взаимный интерес. Кажется, совсем просто, но если попробуешь поступать так, то в лучшем случае прослывешь чудаком. А может и хуже получиться: тебе-то какое дело до моих болестей?! Не лезь грязными лапами в мою душу!.. Откуда всё это приползло в нашу жизнь, откуда взялось столько человеков-улиток, так осторожненько прощупывающих себе подобных рожками-локаторами? Но что совсем уже дико — и я сам, как-то незаметно для себя, примирился с этими чуждыми, ненавистными мне и кем-то узаконенными нормами общения и тоже стал выпускать тоненькие усики недоверия к окружающим меня людям. Но вот неистовый удар обрушился на нас — война! И оказалось — все мы вместе, полны доверия и сопричастности друг к другу, и можно войти в любой дом, как в свой, потому что живем-то мы все под одной крышей надежд и усилий наших и никому в мире не позволим крышу эту сорвать.

Поделиться с друзьями: