ЖАНРЫ

Дедушка, Grand-p`ere, Grandfather… Воспоминания внуков и внучек о дедушках, знаменитых и не очень, с винтажными фотографиями XIX - XX веков

Лаврентьева Елена Владимировна

Шрифт:

После созерцания «паровозиков» на станции любимейшим занятием было пускание корабликов на реке. В детстве Веневка поражала мое воображение своей грандиозностью. Сейчас оказалось, что, извиваясь среди окрестных полей и лугов, она проходит от истока до устья всего-то двадцать восемь километров. Дед выстругивал мне кораблик из доски, на него обязательно ставилась мачта с каким-нибудь парусом, и, конечно, к гвоздику на носу привязывали нитку, чтобы избежать утраты корабля. По радио часто пели «Врагу не сдае-отся наш го-орррдый “Варяг”, пощады никто-о не жела-ает» — и обычно мой корабль так и назывался. Дед своим бухгалтерским «химическим» карандашом писал это слово на борту, а еще пытался рассказать мне что-то о варягах.

Меня вывезли в Венев в первый раз, когда мне не было и полугода. Позже, как я помню, мы приезжали, когда снег еще обволакивал косогоры и на задах домов или на огородах лежали серые строчки золы из печки — золу рассыпали в качестве удобрения. Запах золы, специфический, до сих пор меня будоражащий, очень мне знаком. Как и аромат уже пришедшей ранней весны, свежести, начавшего таять снега. Аромат капели, дымящегося пара от старых бревен у сарая, земляной запах бесконечных «пирожков», которые я «пек» из глинистой грязи с помощью лопатки и формочки… Запах и аромат дедовского дома.

Последнее лето в Веневе. Я с бабушкой и дедушкой в саду, за нами — моя тетя, 1955

Во время войны этому дому довелось видеть как защитников, так и оккупантов, хотя немцы заняли Венев ненадолго. Случилось это в конце ноября 1941 года, а уже 9 декабря части Красной армии освободили город. Всего две недели, но было немало разрушений: немцы основательно бомбили станцию. После прихода советских войск были тут же расстреляны назначенный немцами бургомистр, а также учитель астрономии из веневской школы, ставший переводчиком, как вспоминала тетка, у них в последнем классе, в 1942 году, так и не было этого предмета. И у нее в аттестате зрелости, в графе астрономия в самом деле прочерк.

У деда был хороший чистый дом, поэтому к нему селили офицеров. Пока Советская армия обороняла город, жил чуть ли не полковник, а немцы распределили к нему на постой лейтенанта. Тот был, видимо, либерал и потому всякий раз приглашал к столу хозяина дома (а может, была установка: завязывать хорошие отношения с населением оккупированных мест). Дед перечить ему не мог, рассказывала бабушка, за стол с ним садился, но ничего не ел. Немецкого дед не знал, немец же не знал русского. Это, видимо, деда и спасло впоследствии: он снова молчал. Бабушка наверняка опять взывала у себя в комнате к Богородице. Как она мне рассказывала, немецкий офицер не раз подолгу что-то втолковывал моему деду, обращаясь к нему, возможно пытаясь найти человеческий контакт… Слышала она, кажется, и что-то вроде… «Гитлер капут» («Гитлеру конец») и «Русланд цу гросс» («Россия слишком большая»). Как-то раз дейтенант, наверное расчувствовавшись, начал показывать деду фотографии своей семьи: вот киндер, фрау. В общем, настроение у него было, мягко говоря, подавленное. А ведь еще только конец ноября 1941 года! До Москвы немцам оставалось вроде бы совсем недалеко, они еще могли надеяться, что смогут захватить столицу СССР. Освободил Венев кавалерийский полк армии генерала Белова. Бои были жестокие. Но вот армия ушла дальше, на запад, на юг. Надо было как-то выживать в тылу в ту невероятно суровую зиму. По воспоминаниям моей тетки, бабушка всю зиму ходила с пилой по окрестностям Венева, чтобы прокормиться. Как? А очень просто: в полях ведь осталось немало погибших коней, вот она, хотя и была опасность попасть на мину, время от времени отправлялась по двадцатиградусному морозу, Богу помолясь, отпиливать очередной кусок конины. Спасалась так не она одна, их сосед даже умер тогда, объевшись с голодухи кониной.

Однажды, уже в начале пятидесятых годов, вскоре после моего приезда из Москвы, дед с бабушкой — да, впрочем, и все их соседи — были невероятно перепуганы, хотя, казалось бы, их вообще никак не задевало произошедшее: кто-то намалевал фашистскую свастику на дверях типографии на другой стороне улицы, напротив их дома. А страх в доме повис на несколько дней. Было это году в 1952-м. Тогда дедушка еще ходил на работу в бухгалтерию. До ухода аккуратно брился опасной бритвой, взбив мыльную пену помазком, сидя перед маленьким зеркалом. Потом надевал чистую рубаху, пиджак, обязательно нарукавники, прощался с нами: «Ну, Варенька, я пошел». «Бог в помощь, Коленька», — отзывалась бабушка, крестя его вслед. Провожала его до угла улицы и наша кошка Муляша, большая, крупноголовая, пушистая, уютная. Она хорошо знала расписание дедова дня, а потому в обед, как часы, деловито бежала на тот же угол — встречать деда. Он всегда разговаривал с нею, гладил, она закручивалась восьмеркой вокруг его ног, распушив хвост, будто лучась, преданно глядя вверх, на деда. После обеда снова провожала деда на работу, а в конце рабочего дня, часа в четыре, снова терпеливо сидела на углу, лишь временами озираясь, нет ли какой шалой собаки?.. Бухгалтерские счеты, эта таинственная, древняя конструкция с черными и желтыми костяшками на поперечных проволоках, имелись у деда и дома. Дед порой садился за стол на кухне и задумчиво перещелкивал косточки. Конечно, он считал каждую копейку. Всю жизнь, как говорила мама, дед получал зарплату всего в 45 рублей. Этого катастрофически не хватало на жизнь. Тетка же сказала недавно, что деду с бабкой в двадцатые — тридцатые годы помогал бабушкин старший брат: он работал чуть ли не главным ветеринаром в Узловой, жил на казенной квартире при лечебнице, а детей у него с женой не было. Вот они и просили деда отдать им на воспитание его третью дочку Александру, но ни дед, ни бабушка не хотели этого, хотя сами ведь в конце тридцатых взяли на целых пять лет свою московскую племянницу. В общем, в доме всегда было много детей, а значит, много шума-гама, порой обид и слез, порой веселья, а порой и интриг. Деду приходилось справляться с целым сонмом девчонок. Мама вспоминала, что он был строг и его побаивались. Если очень уж дети расходились, мог и за ремень схватиться, но лупить все же не лупил, прибавляла мама.

— А знаешь, внучек, я ведь в карауле стоял у Зимнего, был часовым, — сказал мне как-то дед, когда мы с ним, уже после его переезда в Москву, шли осенью 1956 года в библиотеку за бульваром на Серпуховском валу, чтобы сдать, как сейчас помню, биографию Ганди.

Слева направо: в верхнем ряду — моя мама, Галина, и ее младшая сестра Александра; в среднем ряду — бабушка Варвара Семеновна, дед Николай Федорович и их старшая дочь Татьяна; в нижнем ряду — я, Наташа с куклой и малышка Женечка (две дочери моей тети Тани), 1952

Николай Федорович Белугин, 1933

Я тогда, прямо скажем, немало этому удивился, даже не поверил ему. Мой обыкновенный дедушка — нет, любимый, самый хороший, но ведь никакой не герой, даже мне было понятно — и принимал участие в грандиозных, бурных революционных событиях?! Ведь когда свергали царя, пришлось брать штурмом Зимний дворец, оплот царизма, и так далее и тому подобное… Я же твердо «знал», как все при этом было «на самом деле», я сам «видел», как брали Зимний, как толпы революционных матросов чествовали вождей революции. У нас уже в начале пятидесятых появился телевизор Т-2 «Ленинград» с маленьким экраном и огромной линзой перед ним, наполненной жидким вазелином, и я не раз видел по нему фильмы «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году» со знаменитым актером Щукиным в роли великого вождя (удивительная случайность, но это факт: отцу актера до революции принадлежал буфет на железнодорожном вокзале все в том же Веневе!).

В общем, несколько удивившись словам деда, я даже не стал его больше ни о чем расспрашивать. Сам он, как и мой отец, человек осторожный, больше ничего мне не рассказал. Правда, в памяти моей остались такие его слова: «Скоро исполняется сорок лет Октябрьской революции. Вот увидишь: пойдут по дворам — стариков расспрашивать, как все на самом деле было. Я расскажу, что видел». Ох, наивный был у меня дед. Никто к нам не приходил, никто моего деда ни о чем не расспрашивал.

Умер дедушка в июле 1957 года. Мама, помню, говорила, что его профилактически (летом всегда меньше больных) положили в находившуюся рядом с нами Четвертую градскую, «нашу», больницу, чтобы подлечить. Там санитарка как-то повела его помыться. Душ был в другом корпусе, погода стояла невероятно жаркая, вот она и включила одну холодную воду (а может, как это бывает летом, горячая вообще была отключена). Дед, как всегда покладистый и ко всему терпеливый, вымылся под душем, при открытых окнах, на сквозняке. Мама говорила, что он по своей скромности просто не способен был попросить санитарку отрегулировать воду: он ведь вообще считал, что надо все терпеть, был к этому приучен всей своей жизнью — другого не было дано. «Бог терпел — и нам велел» была его любимая поговорка. Сгорел он от воспаления легких буквально за два дня. Помню страшную, испепеляющую жару, жирную, будто удушающую листву, ощущение невероятной мощи и одновременно бессилия в природе.

Казалось бы, на этом можно поставить точку. Оказалось — нет. Поехал я в начале семидесятых в Нижний Гульрипш, в Абхазии, к югу от Сухуми. Пробыл там весь отпуск, вернулся.

— Ну, как тебе понравилось? — спросила мама.

— Ты знаешь, удивительно хорошо! — отвечал я. — С первого момента, когда еще по дороге туда, проезжали Сочи, было странное ощущение, что я это уже когда-то видел. Этот влажный, теплый воздух, будто плывешь в каком-то душистом супе с большим количеством лаврового листа. А кепки-«аэродромы» вдруг оказались удивительно родными и близкими… Даже свиньи с надетыми на шею деревянными треугольниками, чтоб не пролезли на огород сквозь забор… Даже эта деталь была знакомой. В общем, будто на родине побывал.

Так разглагольствовал я, не замечая, какое странное выражение появилось вдруг на мамином лице. Наконец я замолчал, и тут она мне сказала:

— Понимаешь, какое дело… Ну, в общем, мне бабушка рассказывала, то есть моя бабушка, а твоя прабабушка, что какой-то наш пращур когда-то ходил на персидскую войну и оттуда вернулся в Венев с… женой. Ее крестили, понятное дело, но вела она себя не как принято у русских: например, как только приходили в дом чужие мужчины, она отправлялась на заднюю половину и там оставалась, пока не уйдут. И вообще, говорят, будто ходила всю жизнь в платок замотанная, как в паранджу, что ли. А Белугиным тогда дали прозвище — Шаховы. Ну, знаешь, как в деревнях всем дают людям прозвище, помимо имени-фамилии. Только вот была ли она действительно персиянка или кто еще, я не знаю. И бабушка наша не знала.

Последняя фотография бабушки и дедушки, июнь 1957 года

Этот рассказ поразил меня не на шутку. Я и сейчас, вопреки реальности, лелею мечту, что, может, удастся когда-нибудь разыскать какие-то следы этого события. Ведь крестили же ее и венчали. А вдруг сохранились какие-нибудь сведения или свидетельства? Он, этот неведомый предок, поступивший в духе хипповского лозунга шестидесятых «Make Love Not War» («Любить, а не воевать»), навсегда завоевал и мое сердце своим поступком. Появилась призрачная надежда отыскать его в военных списках. Если это в самом деле персидская война, то какая? Войн России с Персией в XVIII и XIX веках было не то шесть, не то восемь. И этнические возможности для выбора невесты были велики. «Персиянка» могла быть и армянкой, и грузинкой, и татаркой, и таткой, и… Но тут я задался вопросом: а кто такой пращур? Нашел: пращур, оказывается, — очень точное понятие. Это не предок вообще, а отец прапрадеда. Значит, можно отсчитать количество поколений от моей прабабки Александры Ивановны и примерно представить себе временной зазор, когда этот самый пращур занялся своим Not War!.. Да, теперь-то мне понятно, почему мой «русский-разрусский» дед выглядит несколько иначе, чем принято воспринимать плакатных русских, «русских» вообще. Однажды я спросил у одного специалиста по кавказским этносам, какая кровь могла течь в жилах моего деда? Он посмотрел на фотографию, где бабушка с дедом сфотографировались в последний раз, в июне 1957 года, подумал-подумал и сказал:

Поделиться с друзьями: