День казни
Шрифт:
Махмуд достал из сумки сверкающую коробочку со шприцем, отбил кончик ампулы, заполнил шприц, посмотрел его на свет и осторожно выпустил воздух.
– Будет тебе вопить, Салатын, - сказал он, - иди-ка помоги мне.
Зульфугар-киши спросил:
– Что ты колешь, дорогой?
– Кардиаминус джартес!
– Хорошее лекарство?
– беспокойно спросила Салатын.
– Наше или ихнее?
Последние пять лет, как занемог отец, и сама она стала мучаться одышкой и ногами, она только и видела спасение, что в "ихних" лекарствах. В наши она не верила, даже пилюли от головной боли не соглашалась принимать, если наши.
Зульфугар-киши, смешно двигая кадыком, посмеивался себе под ус, он принял шутку Махмуда и сказал ему сквозь смех:
– Махмуд, дорогой, вкати-ка ты нашей Салатын один "джартес"... хо... хо... хо...
"Джартес" по-армянски значило "разбиться, расшибиться всмятку", они оба знали это, обменялись заговорщицкими взглядами и рассмеялись.
Салатын в недоумении перевела взгляд с одного на другого, пожала плечами и оглянулась на Мошу.
– Да это название лекарства, не понимаешь?
– гася смех в глазах, сказал Мошу.
– Ты что - доктор, фельдшер, медсестра - зачем спрашиваешь?
– Ну, спросила - что тут такого? Спрос не грех, за спрос денег не берут. Обучись я в свое время наукам, - сказала она вдруг с обидой в голосе, - и фельдшером бы стала, и доктором. Не насмешничали бы теперь надо мной!
– Салатын улыбнулась, передумала обижаться, не в традиции дома это было, с основания своего их дом стоял на доброй шутке, на остром слове, и никто не обижался, напротив, веселое, ядреное слово хранило благополучие этого дома.
Махмуд, сделав укол, осторожно положил руку Зульфугара-киши поверх одеяла и тыльной стороной ладони коснулся его лба, нет ли температуры; лоб старика был в холодной, липкой испарине, и это напугало его больше, чем если бы оказалась высокая температура.
"Что это?" - подумал он и снова ощутил мгновенный порыв ветра, едва не опрокинувший их лодку, ему почудилось что-то пугающе общее в холоде старикова лба и давешнего порыва ветра, что-то не то...
Зульфугар-киши снова открыл глаза, сглотнул слюну раза два, при этом кадык его заходил вверх-вниз, и спросил:
– Салатын, дочка, а где сирота? Я про Темира спрашиваю... Салатын махнула рукой в сторону двери:
– Да вон же, спит, сны сладкие смотрит!
– Отведи его вниз, постели ему постель. Поесть ему собери, оголодал, небось. И водки бутылку поставь.
– А водка зачем? Чтобы спьянел и снова на дерево полез?
– Никуда он не полезет, выпьет и спать ляжет... И нам с доктором водки поднеси, выпьем по стопке.
– Тебе же только что укол сделали!
– глаза у Салатын сверкнули праведным гневом.
Махмуд выдернул себе стул из плотно стоявшей у стены шеренги стульев, поставил у кровати Зульфугара-киши и сел.
– Можно, - сказал он.
– Сто граммов можно. И не делай ты из живого человека труп! Ступай, делай, что велят!
Салатын подошла к Темиру, потрясла его за плечо:
– Темир! Ай, Темир!
Темир вздрогнул и открыл глаза. Они у него были красные-красные.
– А?! Что?!.
– Вставай, сирота, пойдем вниз. Водки тебе дам.
Темир сказал "йаалла!", поднялся, протер свои заспанные глаза и некоторое время озирался, оглядывая комнату. Он будто впервые видел ее, эту комнату в коврах и мутаках, с никелированной кроватью у окна, на которой лежал Зульфугар-киши, с мощной, свисающей с потолка люстрой; Махмуда, Салатын и Мошу он тоже оглядел так, как будто видел их в первый раз. Постояв и поозиравшись он открыл, наконец рот и сказал:
– Добрый вечер, Зульфугар-киши!
Махмуду показалось, что Темир и не расслышал толком, что ему Салатын посулила, а если и расслышал, то не усек, а то бы кинулся ястребом, не стоял бы тут с отвисшей челюстью и не озирался по сторонам...
– Добрый вечер, Темир, - отвечала Салатын за отца.
– Ну, пойдем вниз, поешь и ложись спать.
Они вышли, и с лестницы, ведущий на первый этаж, послышалось покашливание Темира.
– Замучил я тебя в последнее время, Махмуд, дорогой. Ничего не поделаешь, старость, будь она проклята. Бог дает нам жизнь, а в придачу тысячу хворей... Но, клянусь твоей головой, Махмуд, тут совсем другой случай.
Нетерпение одолевало старика, он торопился, говорил с трудом, дыхание было прерывистым, а голова его на подушке показалась Махмуду с кулачок.
– Клянусь тебе могилой отца. Зульфугар-даи, ты в полном порядке! Помереть мне, если вру. Проснешься утром здоровехонек и еще водки со мной тяпнешь!
Махмуд в сущности, не лукавил, повода для паники, действительно, не было, никаких серьезных изменений. Если бы не эта ледяная испарина, подумал он, все еще ощущая жуткий холод в руке. Как будто зимой речной воды коснулся.
– Зря... зря я убил его, - бормотал старик.
Махмуд привстал от неожиданности, посмотрел на Мошу, который укоризненно покачивал головой, и, чертыхнувшись в уме, раздраженно спросил старика:
– Кого убил? Когда убил? Что ты такое городишь?
– В двадцать первом году, сынок, урядника Сарыджа-оглу Мухаммеда из Пейканлы.
– Люди каждый день друг дружку убивают, а потом живут себе припеваючи, пьют-гуляют! И помнить не помнят!
– Махмуд встал, пересел на килим рядом с Мошу, потом вернулся на свое место.
– Что же до урядников, приставов, жандармов, полицейских, то мы еще в школе учили, что всю эту шваль надо убивать. Чего ты вдруг всполошился?
– Из Баку уполномоченный приехал, он велел убить, и я убил.
– Тем более! Вели мне сейчас прокурор, ступай, мол, и убей, не пойду разве? Как миленький пойду! Ты же бывалый человек, сам знаешь, начальства ослушаться нельзя, не положено!
– замолол языком Махмуд, но увидел в погасших глазах под мохнатыми бровями такую растерянность и безнадежность, что запнулся, замолчал, подумал, что нет, не то, действительно, другой случай...
Господи, спаси!... Что за идиотские речи они тут ведут?!. О чем говорят?!. Какое отношение к сегодняшнему дню, к этой ночи, к этому дому и к жизни этого дома может иметь убитый в двадцать первом году урядник?!. Старик, если не угомонить его, и сам свихнется на старости лет и дом свой ославит, домочадцев обездолит. Снотворного, что ли, дать ему, чтобы обмяк, расслабился и заснул, забыл обо всем напрочь? Но нет, ослаб он очень, не затошнило бы от транквилизатора или, хуже того, не разболелась бы голова.
– Постарайся заснуть, Зульфугар-даи. Утро вечера мудренее. Утром обо всем поговорим; ты нам про урядника расскажешь, а мы с Мошу послушаем тебя.
– Я его на Кровавой горе схватил...
– Зульфугар-киши прикрыл глаза, как если бы задремал, но не задремал, нет, продолжал: - Как увидал он меня, бедняга, так в ноги мне повалился, пощади, говорит, Зульфугар, не убивай меня, да стану я жертвой твоих деток... Обросший весь, черный, глаза безумные, не сразу разберешь: человек или вурдалак какой... Я ему: ай Мухаммед! Из Баку уполномоченный прибыл, Салахов Адыль Гамбарович, велит убить тебя. Ты, говорит, урядник, классовый враг, ты много зла народу сделал. Если я труп твой ему под ноги не брошу, он меня в Сибирь сошлет, помру я там в снегах... А он опять свое - не убивай меня. Нет, говорю. А он опять - не убивай. Сел на землю, положил голову на камень, камень там, был гладкий такой, как столешница, плачет.
– Зульфугар-киши открыл глаза, посмотрел на Махмуда и спросил: - Айя, Махмуд, сынок, видал ты в жизни, как человек плачет?