Дети войны. Народная книга памяти
Шрифт:
В госпитале нам было хорошо. Мы многого не понимали, конечно, – в том числе физических мучений этих людей. Но здесь была надежда. В отличие от улицы, где приставала шпана, где стыли очереди за хлебом… где мешались мелочи жизни, и люди косились друг на друга или могли раздражаться друг на друга… В госпитале была общность: Народ и Страна. То, что после безошибочно назвала по имени Ахматова: «Я была тогда с моим народом, // Там, где мой народ, к несчастью, был…»
Именно там, в госпитале, во время одного такого концерта перед праздником, я услышал весть – не весть, а крик, «победы торжество». Влетел кто-то с улицы: «Товарищи! Город Киева взяли!» Так и слышу сейчас – в родительном падеже! Мы все кричали «Ура!» и долго не переставали кричать. Наверное, об этом сейчас имеет смысл вспомнить!
Именно там, в госпитале, во время одного такого концерта перед праздником, я услышал весть – не весть, а крик, «победы торжество». Влетел кто-то с улицы: «Товарищи! Город Киева взяли!» Так и слышу сейчас – в родительном падеже! Мы все кричали «Ура!» и долго не переставали кричать.
А тогда мне виделся невольно пустой осенний вокзал на Урале. Станция Камышлов. И как мы услышали об оставлении Киева, «после упорных и ожесточенных боев…». Наше полное и беспросветное одиночество в ту минуту. Месяца через два или три все показывали на невысокого франтоватого лейтенанта с одной рукой, только что выписанного из госпиталя. Он получил Звезду Героя за то, что при наступлении, раненый, со знаменем переплыл Днепр. За ним бегали решительно все местные девушки.
В городке много солдат и офицеров долечивались после госпиталя. И я тогда уже заметил, что у девушек пользуются большим успехом ребята, которым не нужно уже возвращаться на фронт. Если у них и недоставало – руки, даже ноги… «Что тут удивительного? Каждый дом – это, прежде всего, надежда!» – будет сказано много после в моей пьесе «Десять минут и вся жизнь»…
«Она была прекрасна как мечта…» – строка лермонтовская. Но могла появиться и у Гейне. Лермонтов любил Гейне – понимал, переводил. В строке есть что-то от немецкой лирики.
Та, о ком я пытаюсь рассказать, внешне напоминала собой героиню знаменитого фильма «Девушка моей мечты», в конце сороковых потрясавшего своим легкомыслием наши отвыкшие от легкомыслия сердца – что подростков, что старших. Это был один из первых фильмов, пришедших к нам после войны. Только… эта Марика (назовем ее Луиза, отчества не помню) была, пожалуй, еще красивей главной героини. Умнее, добрей. Но все равно – ни дать ни взять – немецкая юнгфрау, точь-в-точь образец того, что гитлеровцы считали в женщине признаками истинно арийской расы: блондинка с золотистыми и то ли серыми, то ли голубыми глазами, с розоватым цветом щек, с необыкновенной фигурой, как теперь понимаю. Она была немка по национальности и выслана откуда-то из Центральной России. У нас в школе она преподавала немецкий язык. Она одевалась очень просто, но была необыкновенно изящна, даже в самой простой одежде. Она была хорошей учительницей – не раздражалась, была ласковой. Искренне расстраивалась, если мы чего-то не знали. А случалось это часто, ибо, как я уже говорил, не учиться в школе считалось хорошим тоном.
Она ненавидела фашизм и очень страдала от того, что делали немцы на оккупированных территориях. Тогда как раз шла пора освобождения наших городов и сел, и отовсюду приходили мрачные известия. Печать и радио кричали о зверствах немцев, и кричали справедливо. Мы часто видели ее заплаканной. Она дружила с моей мамой, а мама дружила с ней и сочувствовала ей. Мама узнала как раз тогда, что в Мариуполе погиб целый клан ее близких родственников: родной дядя с дочерьми, с невестками, с внуками, – и помню, они, обнявшись, плакали вместе.
Луиза все повторяла: «Как же так? Как же так?» – и говорила о том, что думала, будто знает свой народ, а оказалось, не знает!
Это потом про Бабий Яр старались не говорить, но в войну все было не так. Вообще, в войну все было не так, как после войны.
Когда был освобожден Киев и туда выехала комиссия по расследованию (ее возглавлял, кажется, Алексей Толстой), впервые появились сведения о Бабьем Яре. Это потом про Бабий Яр старались не говорить, но в войну все было не так. Вообще, в войну все было не так, как после войны.
Луиза говорила моей маме:
– Поверьте, Белла Осиповна! Когда я вернусь домой… Я пойду в библиотеку, я погружусь в книги! Я хочу понять – откуда это взялось и как это могло произойти?! Как это случилось с моим народом?..
Она задавала вопросы, на которые нет ответа по сей день. И не только в немецкой истории.
Маме было тогда около сорока, Луизе – 23, от силы 24. «С глазами, полными лазурного огня, // С улыбкой розовой, как молодого дня // За рощей первое сиянье». (Опять Лермонтов.) Она была, верно, девушкой, как теперь можно понять – такой несовременный вариант, и была по-девичьи наивна. Помню, как на нее глазели мужчины – даже наши суровые преподаватели мужского пола – редкие тогда. Но ухажеров у ней не было. Она была немка. Такие дела…
О великой Сталинградской битве много говорили тогда, ее эпизоды без конца пересказывались. В госпитале я заливисто декламировал раненым бойкие строфы Маршака о сдаче армии Паулюса:
Лежат, уложенные в штабель,Напоминая о былом,Десятки генеральских сабельС одним фельдмаршальским жезлом.Они были напечатаны, кажется, в «Правде»…
Как-то вечером, придя поздно с работы, отец вдруг усадил нас с мамой и стал читать какой-то текст. Из газеты или журнала. О том, как в Сталинграде баржи с беженцами переправлялись через Волгу, а немцы бомбили. И когда баржу подорвали, одна мать сказала сыну семи лет:
– Ты прыгай, я попробую спасти ее! (Он был старше сестры.)
– Мама, можно я поцелую тебя? – сказал мальчик и прыгнул.
Плавать он, конечно, не умел. А потом муж не мог простить жене, что она не спасла сына. Вот все.
Зачем отец нам прочел это – не знаю. Он не был по приоде сентиментальным, но сам ужас нечеловеческого выбора, перед которым может быть поставлен человек, просто его потряс. Он повторил дважды, как мысли вслух: «Она сочла, что девочка беззащитней. Но они оба были беззащитны!» Сестре было пять лет. Может, невольно примерял к себе: он ведь тоже был отец двоих детей, и он думал о нас. Или заранее извинялся за выбор, который мог сделать.
Но мой рассказ о другом…
В начале зимы 1944-го, в жестокий мороз, в метельный вечер, к нам в дверь постучали. Мы жили тогда уже не в доме Ванды, а вшестером в сравнительно большой комнате в каменном доме, четырехэтажном. Отец получил на строительстве это жилье.
Я открыл. На пороге стоял высокий мужчина с ребенком на руках: мальчик прислонился к его плечу. Ребенок был весь засыпан снегом – ну точно как мой двоюродный братишка в Камышлове осенью 41-го. Только был постарше, этому было года три примерно. Мама пригласила их войти и раздеться, стала готовить чай. Конечно, тот фруктовый, который тогда пили. Мужчина раздел и разул мальчика, тот присел на краешек старого дивана и почти мгновенно заснул.
С этой семьей мы были знакомы немного. Но историю этой семьи кто только в городе не слышал! Отец был инженер, только много моложе моего. Ему было лет 26–27… Почему он был не в армии, сказать не могу – по болезни или имел «бронь»… Они были из Сталинграда. Приехали втроем года два назад: муж, жена и малыш. Ему было тогда около полугода. Жена была очень красивая женщина того типа, который принято называть «роскошной женщиной». Может, она и была таковой. Только немного полновата, как мне казалось даже тогда – и теперь кажется. (Ее тоже многие знали как хирурга местной поликлиники. Когда у меня начался фурункулез – она меня дважды оперировала.) По приезде они втроем получили комнатку в небольшой квартире, где за стенкой, в другой комнате, поселился начальник всего строительства. Человек лет сорока с бритым черепом и комиссарского виду, как и полагалось начальнику. Я его тоже видел не раз. Так вот, чуть не через месяц после приезда жена переселилась из одной комнаты в другую – в той же квартире. Бросив не только мужа, но и ребенка. С тех пор отец воспитывал ребенка сам. Как ему это удавалось или кто помогал ему – бог весть! Он ведь работал, как тогда работали все мужчины, кто не в армии: то есть беспощадно. Так прошли два года. Мы не были особенно близки, но почему-то он зашел проститься именно к нам (отца дома не было). Он сказал, что они уезжают с сыном и идут на трамвай. Кажется, он просил маму передать кому-то письмо…