Детские странствия
Шрифт:
– Как не видать - вижу. Здравствуй, Семен Афанасьевич.
– Здравствуй, Леонтий Егорович. Видишь, как я тебя величаю, а ты ведь безлошадный и бескоровный!
– Вижу, Семен Афанасьевич.
– А почему?
– спрашиваю тебя. Да потому, что ты мужик хоть и беден, но с понятием.
Докучаев был старик тщедушный, маленький, на отца смотрел снизу вверх. «Боится! Куда ему против отца - разве устоит!» - думал я.
И никого у нас в деревне не удивляло, что такой богатей величает бедняка Буйдина по батюшке - сила в наших северных краях уважалась, как богатство.
Докучаев не отказывал отцу дать в долг полпудика или пуд хлеба, но отец обращался к нему только в самых крайних случаях. Он говорил:
«Чужой пуд меньше своего фунта».
А мать в отсутствие отца боялась ходить к Докучаеву, она занимала хлеб у соседей. Но у соседей тоже не всегда был хлеб.
Медленно тянулись дни в ожидании отца. Дрова на исходе, в избе холодно. Чтобы согреться, залезаем все на печку, лежим голодные, и мать утешает: недолго, мол, терпеть, скоро отец приедет, привезет муки, рыбы… А если хорошо заработает в лесу, купим корову, и тогда можно будет похлебать молочка, шанег напечь, киселя наварить…
– А вот когда Васька выучится на псаломщика, писаря или еще на кого большого, будет на жалованье… - начинала она мечтать.
– Скорее, Васька, учись, а то ждать уже надоело, - говорили и братья и сестры.
Я сам понимал, что мне надо торопиться, да что поделаешь: в училище два класса; в младшем классе три отделения, в старшем - два, и в каждом отделении, как ни торопись, надо год просидеть.
Давно уже ничего не осталось от моих дырявых валенок - награды за «Генерала Топтыгина»; износились и бахилы, купленные отцом на мой пастушеский заработок, и теперь, собираясь утром в училище, я обувался в чьи попало бахилы - старших братьев и сестер или матери, смотря по тому, кто зазевается. Брат Иван, не желая из-за моего ученья сидеть до вечера в избе босым, стал на ночь класть свои бахилы под голову; но у брата был такой крепкий сон, что мне ничего не стоило вытащить у него бахилы даже из-под головы.
Если мороз был большой, бахилы не спасали меня, хотя я, выходя из избы, сразу пускался в путь рысью. Приходилось по дороге обогреваться. Добежав до Погоста, я обогревался у церковного сторожа Епери, а в Шуринге заходил погреться к давнему приятелю отца, старику Печенке, жившему в крайней избе деревни; от него до училища, помещавшегося на другом краю Шуринги, было еще далеко.
Заходя к Печенке, я раздевался, садился на лавку возле двери.
– Ты, паренек, ведь Леонтия сын?
– спрашивал меня Печенка.
– А чей же еще?
– отвечала за меня его старуха.
– Весь вылитый в матку.
– Так чего же у двери сидеть! Проходи вперед, раздевайся, будь гостем!
Раздеваюсь, складываю свои вещи в угол, под образа, и сажусь на лавку тут же.
– Учишься, паренек?
– спрашивает Печенка.
– Учусь, - отвечаю я.
– И в кого он только уродился такой!
– удивляется старуха.
– Батька неграмотный, братья собак гоняют, а этот, какой бы лютый мороз ни был, идет учиться!
– Такой предел от бога положен: кому собак гонять, а кому учиться, - говорит Печенка.
Он встает и идет к шестку за угольком, чтобы закурить трубку. При этом в ногах его раздается такой треск, что я смотрю на них и не могу понять, кости это трещат или сапоги.
В молодости Печенка много лет бурлачил и, работая в холодной воде, схватил сильный ревматизм.
– Что глядишь? Сильна музыка?
– спрашивает Печенка, закуривая трубку.
Закурив, он садится и продолжает разговор об ученье:
– Учись, учись, паренек! Выучишься, тогда у тебя не будет в ногах такой музыки, как у меня.
ЗОЛОТАЯ ГРАМОТА
Третье, последнее, отделение младшего класса я окончил с похвальным листом. Дома все по очереди долго разглядывали этот лист, на котором было написано о моих успехах в ученье большими золотыми буквами, а потом я громко прочитал его.
– А не врешь?
– спросил недоверчивый Терентий.
Он пытался прочесть сам, но это оказалось ему не под силу.
– Золотыми буквами мне трудно, - признался он вспотев.
Тогда прочла Аня. Она одна в семье могла проверить, соврал я или не соврал.
– Ну что, соврал?
– спрашивал я Терентия, и вся семья, обиженная тем, что он усомнился в моих успехах, высмеивала его невежество.
Отец повесил мой похвальный лист в красном углу, под образами, и все заходившие к нам в избу разглядывали его, обшупывали буквы, а потом говорили:
– Ай да Васька! Видать, силен в грамоте, коли про него золотыми буквами пишут. Закатится теперь планида Федора Ивановича!
Федор Иванович, маленький, невзрачный старичок, плешивый, с бородавкой на носу, жил в Погосте. У нас в деревне о нем говорили:
«Слабосильный, сохи в руках не удержит, а вот грамотой опоновал людей».
Когда мужики, уйдя на заработки, присылали домой деньги на неотложные нужды, кто два, кто три рубля, и надо было немедля «отписать» о получении их, бабы шли в Погост кланяться в ноги Федору Ивановичу.
Возьмет баба в платок пяток яичек, приходит к нему в избу и просит:
– Выручи, сделай милость, Федор Иванович, напиши письмецо мужику!
– Не до писем мне, баба, время горячее, работы много.
– А ты уж потрудись, голубчик, напиши. Не мне одной надо, другим тоже.
– Что, деньги, видно, получили?
– Получили, кормилец.
– Ладно! Так и быть, выручу. Пеки пироги - завтра приду.
И на другой день Федор Иванович приходит, степенно молится на образа и садится за стол в красный угол. Баба ставит самовар, и начинается чаепитие с шаньгами и пирогами. Федор Иванович пьет не спеша, дует на блюдечко и говорит:
– Письмецо написать - дело умственное. Надо воображение иметь…
А у вас того самого, для воображения-то нет?
– спрашивает он, многозначительно пощелкивая себя по шее.
Баба убегает, возвращается запыхавшаяся, ставит на стол бутылку водки, наливает рюмку и с поклоном подает ее старику грамотею:
– Пей на здоровье, Федор Иванович, пен и кушай!
Федор Иванович угощается, а тем временем в избу набиваются бабы. Приходят все, кому надо «отписать» своим мужикам о получении денег, - кто с яичками в платочке, кто с горшком молока, кто с краюхой хлеба. Усаживаются на скамейки, терпеливо ждут, пока старик угостится, и все выражают ему свое уважение: