Девяностые: сказка
Шрифт:
Она подумала о Чаке, с которым даже не поцеловалась ни разу, вспомнила его плачущую мать, как она цеплялась за гроб и кричала: "Сыночка, сыночка моя!", - слезы на щеках Лажи, растерянную Светку у доски. А Гаврила все плакал, что убили его. Ирке тоже хотелось зарыдать, и, чтобы сдержаться, она повернулась к Емеле и спросила, не споет ли он что-нибудь более лирическое.
– Если Вольфсон гитару отдаст, - сказал Емеля.– И тогда я тебе спою чего-нибудь из Визбора.
На кухне Абрамов и Феликс пили шампанское из чайных чашек.
– Блядь, - сказал Феликс, - я даже не верю, что это все кончилось. Больше - никакой школы.
– Ну, - сказал Абрамов, - ты за этот год не перетрудился.
– Ты думаешь, это было легко?– ответил Феликс.– Встаешь с утра, собираешься, выходишь из дома и едешь в центр смотреть кино. Или идешь в соседний подъезд и ждешь, пока родители уйдут.
– Страдалец ты наш, - рассмеялся Абрамов.– Ходил бы тогда в школу.
– Я, честно говоря, даже звонок не мог слышать.
– Ну, самым приятным был последний, - ответил Абрамов.– Звенит звонок, настал конец.
Это была старая шутка, тестовый вопрос. Надо было продолжить фразу: "Звенит звонок, настал…". Все девочки говорили "урок", а мальчики, разумеется, "пиздец". Одна Светка почему-то ответила "шнурок", чем подтвердила свою репутацию милой дурочки.
Спустя много лет, вспоминая выпускную ночь, Глеб с изумлением обнаружил, что помнит, какие пели песни - но не может вспомнить ни одной реплики. Слова живых людей отпечатались в мозгу хуже, чем стихи под гитару. Он не помнил, о чем говорили сидевшие рядом Светка с Иркой, но хорошо запомнил, как Вольфсон перешел на Галича и запел "Левый марш":
И не пуля, не штык, не камень
Нас терзала иная боль.
Мы бессрочными штрафниками
Начинали свой малый бой.
По детдомам как по штрафбатам
Что не сделаешь - все вина.
Под запрятанным шла штандартом
Необъявленная война
Опьяневший Глеб слушал и понимал, что это песня про них. Малая война, которую они все вели против Советской власти, под запрятанным штандартом, на котором была нарисована эмблема их школы и написано "Курянь - дрянь", с машинкой "Эрика" вместо пулемета, с папиросной бумагой вместо пулеметной ленты.
Левою, левою, левою
Левою, шагом арш!
Чака можно считать первой жертвой этой необъявленной войны. Сволочи, пьяно думал Глеб, чекистские выродки, доконали человека! Я вам этого никогда не прощу. Если бы я не был мальчиком из интеллигентной еврейской семьи, я бы проклял вас до девятого колена. Ненависть поднималась в его душе. Испепеляющая, очищающая ненависть. Всю жизнь пронести с собой, всю жизнь подчинить этой борьбе. Он был готов к пятидесяти годам необъявленных войн, потому что знал, что эта власть - навсегда. На дворе был 1984 год, казавшийся Оруэллу столь далеким и оказавшийся таким близким для них всех. Амальрик, предсказывавший, что Советский Союз до него не доживет, не дожил сам, убитый КГБ в Италии. Впереди была жизнь, полная безнадежной борьбы, - и сама безнадежность придавала особый смысл и борьбе, и жизни.
И ничто нам не мило, кроме,
– пошел Вольфсон на последний куплет, -
Поля боя при лунном свете
Говорили - до первой тройки
А казалось - до самой смерти.
Глеб как-то спросил Вольфсона, что значат эти слова, и Вольфсон объяснил: в сталинские времена за двойки по общественно-политическим можно было загреметь в исправительную спецшколу. И там держали до первой тройки, а если только двойки получал - то прямиком в лагерь, а потом - в штрафбат и на фронт. В эту версию Глеб, честно говоря, мало верил, но образ школы, которая длится до первой тройки так долго, что кажется - до самой смерти, часто приходил на ум в десятом классе.
Вольфсон отложил гитару и попробовал почитать Галича стихами - все шло по плану, но немножко наспех, а впрочем, все герои были в яслях, - но его быстро заткнули. Ирка давно хотела танцевать, затребовала музыку и, взяв Емелю за руку, пошла с ним в полутемный угол, где уже топталась Светка со своим кавалером. Глеб поднялся и пригласил Оксану.
Они танцевали обнявшись и, осмелев от выпитого, Глеб нагнулся и тихонько поцеловал Оксану в шею. Оксана засмеялась и покачала головой. Глеб чуть отстранился, и они продолжили неторопливый танец.
Марина встала и, тяжело вздохнув, вышла в коридор. Ей не хотелось танцевать - да, собственно, и не с кем. Тошнило все сильнее - видимо, сказалась водка. Марина вошла в туалет, заперлась и нагнулась над унитазом. Через тонкую стенку слышались пьяные голоса Феликса и Абрамова.
– Я чувствую себя полным говном, - говорил Абрамов.– И, главное, я думаю, все знают и только делают вид.
– Почему ты говно?– спросил Феликс.– Если из-за той бутылки "Алигате", которую вы в Питере заначили с Глебом и Емелей, то мы как-то простили тебе уже.
– Хуй с ней, с бутылкой, - послышались бульканье наливаемой жидкости, - хотя и там я повел себя как говно.
– Крысятничать нехорошо, - назидательно сказал Феликс. Было слышно, как они выпили, а потом Абрамов сказал:
– Дело не в том, что крысятничать. Я же тогда Емелю подговорил на этот трюк с винищем. И всех собак на Емелю навешали.
Боже мой, подумала Марина, какие дети. Полчаса обсуждать бутылку "Алигате", выпитую полгода назад. Тошнота чуть отступила, она вытерла рот туалетной бумагой и поднялась с колен. И тут Абрамов сказал:
– С Чаком ведь получилась та же история. Он пришел ко мне - ну, когда Белуга его поймала, спрашивает: "Что делать?". А я подумал - надо уговорить его заложить Вольфсона. Потому что тогда Вольфсона посадят, Чак окажется весь в говне, а Царёва мне достанется.
– Дааа, - протянул Феликс.– Хуеватенько выглядит, ничего не скажешь.
– Я же не думал, что так все будет!– пьяно закричал Абрамов.– Кто же знал, что Чак из окна прыгнет! Я же думал - все как-нибудь обойдется!
– Ты бы хоть потом сказал, когда все Чака травить стали.
Марина стояла, прижавшись лбом к холодной стене, и слезы текли у нее по щекам. Она вспомнила, как стучали карандаши по партам, как она крикнула Леше: "Предатель!", как он лежал потом в гробу, совсем чужой, непохожий на себя.
– Я боялся! Мне было стыдно!– кричал за стеной Абрамов.– Ты ведь теперь тоже будешь считать меня говном? Я же всего-навсего дал совет! Он же мог его не слушать!
– Я, пожалуй, пойду, - сказал Феликс, и Марина услышала, как он прошел мимо по коридору. Следом за ним бежал Абрамов, крича: "Постой, постой, выслушай меня!". Их голоса вскоре стихли. Марина вытерла слезы и почувствовала, как скорбь сменяется холодной, как кафель, ненавистью. Теперь она знала, кто виновен в смерти Леши. Это не она. Это Абрамов.