Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:
Ванванчу видится в море скала. Здесь жил Робинзон. Вполне вероятно… «Люлюшка, вот остров Робинзона!» — «Робинзончик… — говорит Люлю, — мой миленький дружок». И вдруг поет, шлепая губами: «Мой миленький дружоооок, любезный пастушоооок…» — «В чем дело?!» — сердится тетя Сильвия. «В чем в чем, — бормочет Люлюшка, — ни в чем…» — «Пой, Люлю, пой!» — кричит Ваграм Петрович. «Ваграм, — кричит тетя Сильвия, — прекрати!» — «Я доктор, — говорит он, — не вмешивайся», — подмигивает Ванванчу. Тетя Сильвия ожесточенно покусывает полные губы.
«Что это значит — голод на Украине?» — думает Ванванч. Он наклоняется к Люлю. «Голод — это когда все голодные?» — шепчет он. «Не все, не все… — шепчет она, — ты же не голодный?» — «Евпатория», — говорит татарин. Из-за поворота возникает Евпатория. «Евпаторийцы и евпаторийки! Евпаторяне и особенно евпаторянки! — торжественно провозглашает Ваграм. — К вам приехала Луиза Левоновна и Куку, ура! Люлюшка и Кукушка!.. Мистический конгломерат… проницательные пролетарии променада!..» Тетя Сильвия смеется, вглядываясь в подступивший город.
Из окна белого санаторного домика можно выпрыгнуть на золотой сухой, рассыпчатый песочек евпаторийского пляжа и втянуть всей грудью морской солоноватый дух — аромат голубой волны и выкинутых на берег, прожаренных под солнцем водорослей и едва уловимое вкрадчивое благоухание серебряной затаившейся в воде камбалы.
На Ванванче белая маечка и красные трусы, и соломенная шляпка такая же, как на Люлюшке, и почти полная воля, и почти полная безнаказанность. «Полная свобода! — провозгласил Ваграм Петрович, едва они вошли в новое жилище. — Полная свобода и сумасбродство!.. Но спать ложиться вовремя, кушать жадно и усердно, тетю Сильвию слушаться беспрекословно, а в остальном — полная свобода и разгильдяйство!..»
Ванванч подпрыгнул высоко, по-индейски. Люлюшка усмехнулась. Тетя Сильвия, покусывая губы и презирая пустопорожние восклицания, вынимала из чемоданов вещи и раскладывала их в белом шкафу.
Дети бегали по пляжу, взметая золотые брызги, кричали и хохотали, придумывали игры. Впрочем, каждой придумки хватало на три минуты. И тетя Сильвия крикнула им из окна раздраженно, как она умела: «Люлю, хватит! Успокойся!..» — «А свобода?» — спросила Люлюшка. Но в окне, словно в раме, застыло лицо матери, и Ванванч тут же различил на сестре корсет, разбухающий под платьицем… Потом они сидели у самой кромки воды, подставив бледные городские ступни ленивой полдневной волне, не шевелясь, приходя в себя и припоминая. Люлюшка — свое, печальное и безобразное, приправленное истошными материнскими криками, что-то запретное и унизительное; Ванванч — Жоржетту, Жоржетту, Жоржетту, не мамочку, не бабусю, не мацони с белым лавашом… а Жоржетту, отказавшуюся ехать к буржуям.
На следующий день они наслаждались безмятежными прогулками в дальний конец пляжа, где тетя Сильвия купила им малиновое мороженое, выскочившее из желтых, прокуренных пальцев продавца. Сначала оно плюхнулось розоватым комком в алюминиевую формочку на заботливо подставленную круглую вафлю, затем ее прикрыла другая вафля; нажатие большого пальца — и сладкое колесико у тебя в руке, на кончике языка, холодное, ароматное, затем — в горле, не успев еще растаять, но успев охладить и пронизать все малиновым благоуханием и кольнуть зубы… или вишневое… или сливочное…
При этом на тебя смотрит, почти заглядывая в рот, смешное существо на тонких ножках, в заношенной не летней юбочке и в дырявой шерстяной кофточке с чужого плеча, несмотря на полдневный зной. Оно впивается острыми глазами в твое мороженое, на острой шейке шевелится комочек, и кончик языка время от времени поглаживает сухие губы.
За ее спиной — странная женщина, почему-то в пальто и в косынке, укрывшей всю голову. Дряблые щеки несвежего цвета видны из-под косынки. Она босая. В пальто и босая… И тоже смотрит с удивлением и даже с неприязнью. И не на мороженое, как девочка, а прямо на Ванванча, на его соломенную шляпку, из-под которой высыпаются каштановые колечки; затем она переводит взгляд на тетю Сильвию: какая она стройная в облегающем белом платье, а под ним — тоненькие ножки, еще бледноватые, городские, а прическа короткая по самой последней моде, и в белой сильной руке — расшитый кошелек…
Тетя Сильвия отворачивается и тянет Ванванча за руку, властно и резко. «Ну хватит, хватит, идемте, дети!.. Слышите?» Девочка делает шаг в его сторону, и Ванванч понимает, что сейчас она подскочит и вонзит длинный жадный нос в вишневое месиво. «Мама, купи ей мороженое», — безнадежно шепчет Люлю. Тетя Сильвия уводит их. «Почему ей не купили мороженое?» — спрашивает Ванванч. «У нее ангина», — презрительно кривится Люлюшка. «Не глотай! — кричит тетя Сильвия дочери. — Не глотай с такой жадностью!.. Погибнешь, дура!..» — «Не ори на меня», — шипит Люлю.
Но страсти утихают быстро. И вот они на маленьком базарчике, где торгуют фруктами и овощами. И тетя Сильвия выбирает маленькие звонкие арбузики величиной с большую антоновку. Дома они сядут за деревянный стол, срежут с арбузика верхний кружок и начнут выскабливать мякоть чайными ложками. Потом игры в пляжном песке. Потом санаторская нянечка в белом халате принесет им обед и, оставив судки, удалится… Потом, пообедав, они улягутся в постели, и наступит мертвый час, и тетя Сильвия усядется с книгой в плетеное кресло, выставленное на пляж под самое распахнутое окно, так что будет слышно, как журчит слабая волна, и как шуршат страницы книги, и как, похрустывая по песочку, возникнет на минуточку Ваграм Петрович и скажет шепотом: «А надо было бы купить ей мороженое…» — а тетя Сильвия скажет: «Я растерялась…» — и дальше — уже затухающие, вялые слова, что-то о голоде на Украине…
Он спал, просыпался. Солнце скатывалось в море. На прощание оно щекотало лицо. Люлюшка уже тоже сидела под окном в плетеном кресле с вышиванием. Ножки кресла утопали в песке. Он было предложил ей поиграть в красных и белых, но она поморщилась. Он раскрыл своего читаного Сетона-Томпсона и уткнулся в изображение Виннипегского Волка. Волк смотрел на него не отворачиваясь. Его бурая с подпалинами морда тянулась с листа и касалась плеча Ванванча. Два желто-зеленых громадных глаза следили за каждым его движением. Что-то было в них знакомое: настороженность и тоска, недоумение и одиночество, и давняя затаенная обида… Вдруг вспомнилась нынешняя утренняя девочка и ее два остановившихся зрачка и то, как она шевелила кончиком языка, будто уже дотянулась до ледяного вишневого чужого лакомства.
В восемь лет не осознают перемен в собственной душе. Лишь становятся прозрачнее силуэты еще совсем недавно любимого, привычного… Хотя небо все то же, и зелень, и лица близких… И Ванванч пока не задумывается, не пытается понять, что же это такое прицепилось к нему? Он все тот же, не правда ли? А это худенькое существо с плохо вымытыми впалыми щечками и с глазами голодной собаки — это существо как бы случайное, как бы временное… но оно и вчера, и сегодня, и даже сейчас, и теперь уже всегда, и Ванванч не мог, думая о нем, предаваться беззаботному смеху.
…Так тянутся эти счастливые благословенные дни у моря, и приходят к тете Сильвии и Ваграму Петровичу красивые благополучные гости, и среди них даже Любовь Орлова, еще не знаменитая, но красивая, декламирующая, поющая, гладящая Ванванча по головке, когда он, распоясавшись от внимания к нему, позволяет себе корчить уморительные рожи, на радость гостям, или вдвоем с Люлюшкой поет дурным голосом дуэт Татьяны и Онегина… «Ах, ах!» — восклицают гости. «Его папа большой коммунист, — говорит Ваграм Петрович, — и мама тоже». Но хоть Ванванч и слышит это с гордостью и веселится в своей полосатой маечке и соломенной шляпке, силуэт маленького голодного существа уже маячит в сознании, вызывая еще неведомые печали.