Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:
В новую квартиру завезли случайную мебель. Как-то все расставилось.
«Неужели три комнаты?» — спросила уже в поезде Ашхен. «Представь себе», — рассмеялся Шалико. Он преподносил подарок. При этом следовало улыбаться, и кланяться, и выражать любовь. Но смех получился растерянный. «А у других?» — спросила Ашхен сквозь зубы. Шалико взглянул на американца. Тот широко улыбался своей Анюте, не прислушиваясь к их тихому диалогу. Американец был счастлив, что въехал в социализм, и это почему-то начало раздражать Шалико. Он сказал Ашхен: «А что у других?.. Вон у начальника строительства целый дворец на Пихтовке… Что такое три комнатки?..» — «А у других?» — повторила Ашхен.
…Ночь. В поезде все давно спят. А Шалико медленно входит в подъезд своего нового дома и поднимается по свежим деревянным ступеням на второй этаж. Светло. Горит яркая электрическая лампочка. Ступени еще не рассохлись. Они выкрашены красной краской. Стены светло-зеленые. Нет застоявшегося барачного духа. «Умеем строить», — думает он и у дверей своей новой квартиры видит неподвижную Нюру. «Что ты, Нюра, дорогая?» — «А ничаво, — говорит Нюра, поблескивая мелкими зубками, — может, думаю, чего помочь?» — «А что помогать? — пожимает он плечами. — Все давно уже сделано… Ну зайди, погляди, раз уж пришла».
Он всюду зажигает свет и водит ее по квартире. Он немного суетлив, и это его смешит, но и озадачивает: молодая женщина ходит по его дому. Она не ахает, не всплескивает руками, но маленькие ее голубые глаза широко распахнуты, и в них разливается детское восхищение: вот как начальники-то живут! Ну надо же… Но это не зависть, а просто восхищение. «Скоро у всех такие квартиры будут», — говорит он как бы между прочим. «Да будя уж…» — смеется она. «Не веришь? — спрашивает он строго. — Ты что, не видишь, какое строительство идет?» — «Да вижу, вижу…» — отмахивается она. «Ты что, Нюра, разве не хочешь жить в такой квартире?» — «Не-а…» — мотает она головой. «Понимаю, — смеется он, — тебе в вонючем бараке больше нравится, да? Да я, Нюра, никогда тому не поверю. Ты же, Нюра, не дура…» — «Не-а, — говорит она легко, — я Нюра — не дура…» — «Ну ладно, давай чаю попьем…» И он зажигает керосинку.
И вот они пьют чай. Она прихлебывает из кружки и пыхтит, и покрякивает. Время от времени вскидывает глаза на него и тотчас отводит. «Пойдут всякие разговоры, — думает он, — начнут трепаться. А она совсем как домой пришла…» Он замечает с удивлением, что смущение не оставляет его. «Может, ты есть хочешь, а, Нюра?» — «Ага, — шепчет она, — уж так хоцца!..» — «А чего ты молчишь?» — «Да так…» — говорит она шепотом и краснеет. Он вскакивает, достает хлеб, из сырой тряпочки — кусок драгоценного овечьего сыра. Она жует торопливо, со смаком, но морщится. «Ты что?..» — «Сыр больно соленый!» — «Зато ведь вкусный, а?» — «Не-а», — говорит она чистосердечно и жует, жует безостановочно.
Женщина, думает он, маленькая, крепенькая, голодная, убогая, но женщина, думает он, исподтишка поглядывая на нее. Старею, думает он, усмехаясь. Женщины разных возрастов с самой юности окружали его, они плакали и смеялись, но всегда были для него товарищами, не выделяясь, не преобладая, просто на равных служили общему делу, «участвуя в общей борьбе», как принято было это называть. Все, все, кроме мамы, кроме Лизы. Она была его частью, даже, скорее, он был ее частью. Она была не женщина — ангел, маленький вдохновенный ангел с влажными серыми глазами, и даже две скорбные складочки у рта казались ниспосланными свыше знаками божественного превосходства под пухлыми неискушенными гладкими щечками всех остальных. Он думал о ней в высокопарных тонах, время от времени непроизвольно копируя ее жесты, улыбку, взгляд… А остальные были товарищами.
«Вы импотенты или евнухи? — поражался брат Саша. — Какие девочки засыхают рядом с вами!» А он посмеивался в ответ, ибо что с него возьмешь: белогвардеец, танцор, выпивоха, жуир, романтик…
Все продолжалось неизменно, пока не появилась Ашхен. Тут он вздрогнул перед этой восемнадцатилетней армянкой, больше года проработавшей с ним в подпольной ячейке и существующей в его сознании как некий условный силуэт, сосредоточенно кивающий в знак согласия, имеющий имя, да, пожалуй, ничего больше. Что-то сказал как обычно, а она вдруг в ответ растерянно улыбнулась… После этого всмотрелся в остальных боевых подруг — они все почему-то были к нему в профиль, и только она — в фас. С тех пор он стал замечать в ней все: каждый мягкий жест, опущенные уголки губ, карие громадные глаза. Услышал ее голос. Потом это все слилось с жестким характером, с неистовством в работе, с железом в голосе. Слилось и перемешалось…
Старею, думает он, разглядывая Нюру. И тут она поднимает глаза, словно спрашивает: «Ну а дальше чего будет?» — «Поздно уже, — неожиданно произносит он, — тебе пора идти, Нюра». Она смотрит на него, покачивает головой. Глаз не прячет. «Не боишься, что искать тебя будут?» — «Не-а…» — с усмешечкой. «Учиться надо тебе», — говорит он невпопад и провожает ее до дверей. «Ничего девочка», — сказал бы Саша. «Да уж больно некрасива, — возразил бы он равнодушно, — о чем говорить?..» — «Ничего, сойдет, — сказал бы Саша, — огурчик. На один разок…»
…Утром прибыли в Свердловск, затем через несколько часов — в Нижний Тагил. Их встречали. Американцев — представители металлургического завода. Долго прощались на перроне. Ашхен и Анна Норт расцеловались. Августовский день оказался холодным. Ледяной ветер метался по перрону. У бабуси покраснел кончик носа. Пришлось доставать из чемоданов теплое. За ними приехал Крутов — заместитель Шалико, бронзоволицый, жилистый. В длиннополом брезентовом плаще, в сапогах. «Вай, коранам ес! — прошептала бабуся. — Это август?..» Папа смеялся. У мамы было напряженное лицо. Два одноконных шарабана ждали их. Сзади приторочили чемоданы и сумку и расселись. В одном — дамы, в другом — мужчины. «Ты, как мужчина, поедешь с нами», — сказал папа Ванванчу. У Ванванча дух захватило от предвкушения необыкновенного путешествия. Предстояло ехать четырнадцать километров по таежной дороге. Мама с бабушкой покатили первыми. Кучер крикнул, поцокал, дернул вожжи, и тронулись. Скоро тайга обступила с двух сторон. Папа и Крутов разговаривали о чем-то своем. Ванванч сидел у папы на коленях и не вслушивался.
«Поздно она от тебя ушла, Степаныч?» — спросил шепотком заместитель. «Да не так чтобы очень, — сказал Шалико и посмотрел на Ванванча. Сын напряженно смотрел на дорогу. — Посидела, чайку попила и ушла… А что?» — «А что, а что, — сказал Крутов, — сам будто не знаешь». — «Не знаю», — сказал Шалико, еле сдерживаясь. «Твоя-то какая, — пробубнил Крутов, — прямо мадонна… Болтать ведь начнут…» — «Странный ты человек, — прошептал Шалико, — вот интересно, молодая работница зашла к своему парторгу, и что?.. Вот интересно… Ты, Федор, совсем уж…» — «Да чего — я? Знаешь ведь, народ какой, ну? Больно мне надо…» — «Пап, — крикнул Ванванч, — какая тайга!..»
Солнце стояло высоко, светило ярко, но холодный ветер не прекращался. Наконец они увидели впереди раздвинувшуюся тайгу, и вместо нее возникли наполовину достроенные заводские корпуса и кирпичные трубы, и до горизонта — одноэтажные бараки на вырубленном пространстве. Вот они миновали полукруглое одноэтажное деревянное строение. «А это что?» — спросил Ванванч. «Это Дворец культуры, — благоговейно сказал Крутов, — артисты приезжают. Недавно Колодуб приезжала из Свердловска, пела тут. Все смотреть ходили…» «Колодуб, Колодуб…» — пропел про себя Ванванч.
Они свернули налево. Теперь барачное море красовалось слева, а справа, среди уцелевших деревьев, потянулись двухэтажные дома. «А вот брусковые дома, — сказал Крутов, — вот тут и жить будешь… А там вон дальше строятся дома-кафеи, те еще получше будут». — «А что такое кафеи?» — «А черт его знает, — засмеялся Крутов. — Хорошие, значит… и эти хорошие, а уж те совсем кафеи…» Ванванча немного задело известие, что ему предстоит жить не в самом лучшем из домов, но он сокрушался одно мгновение.