ЖАНРЫ

Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:

Сайрус Норт на все смотрел с восхищением. Крупное лицо его сияло, хотя в этом сиянии улавливалась некоторая зыбкость.

Марию тоже удручали станционные платформы, хотя она не высказывала своих огорчений, щадя Шалико. Ей были непонятны и таежные пространства, и вообще бескрайность до горизонта, и вообще само понятие «горизонт». Отсутствие надежной границы, видимой и даже осязаемой, меж пятачком, на котором находишься ты, и бесконечностью — это никак не укладывалось в ее кавказском сознании. Где горы? Где уютные рощи, доступные глазу? Где извилистые дороги над бурными речонками? Лишь таежное море и редкие возвышенности, и вдруг степь, не имеющая окончания, и вдруг река, текущая в неизвестность, и дорога без начала и без конца… Ее мучал, шел за нею следом Кавказ, шелестящий и благоухающий где-то совсем рядом, за спиной, и мучило отсутствие Степана. Бедность и добропорядочность не продлили ему дней, хотя давешний претендент на ее руку, миллионер Дадашев, ушел еще раньше. В глубокой тайне от всех окружающих она иногда вспоминала себя в том прошлом, в зеркале или в глазах почитателей, когда ей было шестнадцать лет и была она ничего себе, хороша. Что тут было, когда уже немолодой, окруженный легендами миллионер, с тонкими усиками на бледном лице, попросил вдруг ее руки!.. И все будто должно было сладиться, как вдруг мать Марии отказала жениху, заявив, что чем хлебать горе из золотой чаши, лучше уж маленькие радости — из глиняной плошки, и таким образом споспешествовала тайной приязни Марии и Степана… Где ты, Степан? Как быстро все проходит!.. И теперь, когда она готовила вагонный завтрак, тщательно и с любовью сооружая по бутерброду каждому, она не забывала соорудить еще один, который предназначался Ему. «Мама, а это кому?» — смеялась Ашхен. «Пусть будет, — тихо говорила Мария, — вдруг кто-нибудь захочет…»

Шалико уже хлебнул уральской жизни. Он приехал на место в тридцать втором, переполненный жаждой переустройств и созидания. В пятнадцати километрах от Тагила бушевало строительство вагонного гиганта. На громадной вырубленной поляне в вековой тайге выстраивались бараки, простирались засыпанные снегом котлованы под будущие цеха. Еще только планировались двухэтажные брусковые дома для инженеров и техников, но уже закладывалось круглое дощатое здание заводского клуба — Дворца культуры, как его было принято с пафосом именовать. Конечно, первое время энтузиазм Шалико перемешивался со смятением, потому что непривычны были после городской тифлисской жизни несметные толпы полуголодных рабочих в дырявых стеганках, потрескавшихся овчинах и в старых шинельках, в лаптях и галошах, подвязанных бечевками. Он видел их глаза и лица со впалыми щеками, и страшные слухи о царстве вшей и угрозе тифа не давали покоя. Снег и мороз были непривычны.

Ему, как парторгу, ЦК выдали валенки и овчинный полушубок. «Нет, нет, — запротестовал он. — Да вы что!.. Нет, я уж в своем… Что за чушь?..» — «Да вы берите, берите, — заискивающе засмеялись в ответ, — носите пока, так все носят… А после уж приоденетесь сами… А то вон ведь у вас пальтишко-то кавказское, на рыбьем меху, понимаешь… Куда вы в нем?» И уговорили. И еще добавили непререкаемо: «Сам Серго распорядился».

Он ходил по баракам и задыхался от смрада. Всякий раз вздрагивал, попадая в это адское жилье, словно погружался в развороченные внутренности гниющей рыбы. Он не понимал, как можно так жить. Эти люди, теперь зависимые от него, жили семьями, без перегородок, здоровые и больные, и их дети. Деревянные топчаны были завалены ворохами тряпок, а на большой кирпичной плите в центре барака в многочисленных горшках и кастрюлях варилась зловонная пища. «У нас-то хорошо, светло, — говорили ему, — а вон в тооом бараке, у них нары двойные, не налазишься…» — и тыкали пальцем в сторону окон, давно не мытых и слепых. Так встретила его новостройка. Он сказал как-то молодой девице в грязной кофте: «Ничего, скоро все будет хорошо… Каждой семье по отдельной комнате дадим… Потерпеть надо…» Она делано рассмеялась. «Да тут много нытиков, — сказала она, — но мы их обстругаем. Еще не такое терпели. Верно?..» — «Верно», — сказал он с сомнением. И подумал: не притворяется ли?..

В бараке для инженеров ему выделили комнату, железную койку с матрасом и стол со стулом. Он наслаждался ночным тревожным одиночеством и тишиной после дневных тягот, но ночи были коротки, а дни все-таки бесконечны. Что его поразило в первые дни, так это обилие кулацких семей. И с ними, с этими противниками новой жизни, он должен был строить новую жизнь! Но постепенно привык. Бывшие кулаки трудились основательно. Это утешало. Он думал, что отношение к труду в конце концов определяет реальную стоимость человека. Вот тут, глядя на этих людей, он вдруг снова, в который уже раз вспомнил фразу, выкрикнутую Гайозом Девдариани в алма-атинской ссылке, выкрикнутую с отчаянием его старшим братьям Мише и Коле: «Да что горийский поп?! Сами-то чисты ли?..» Он вспомнил и вновь с прежним ожесточением подумал: а чем не чисты? Тем, что хотим хорошей жизни для этих людей?! Ничего, думал он, мы их всех постепенно переделаем, пусть они замаливают свои грехи, думал он. И время от времени вспоминал лохматую девицу из барака. Кто она? Если кулачка, откуда же эта бодрая комсомольская решительность?

Все стало значительно труднее, чем в прежней городской жизни: там он четко различал в далекой неправдоподобной деревне зловещие силуэты мелких собственников… Здесь, столкнувшись с ними, разглядел лица, которые не вязались с недавними представлениями, — это мучало, и он уже искусственно возбуждал себя, стараясь воротить вчерашнюю жесткость.

Однако так было в тридцать втором, а к августу тридцать четвертого успели понастроить новых бараков, и не только казарм, но и разделенных на отдельные комнаты. Лучших из лучших вселяли в новое жилье. Были основания для больших празднеств… Эта кулачка из барака оказалась вполне сносной особой. Он встретил ее как-то в выходной день, она заулыбалась ему и стала что-то торопливо рассказывать о своих буднях. Вполне была миловидна, и розовое проступало на щеках, а стоптанные башмаки не казались грубыми. Она работала на укладке бетона. «Наверное, нелегко?» — спросил он. «Ага, — сказала она большому начальнику, — учиться охота». — «А ты из деревни?» — «Ага», — и потупилась. «Что это тебя на бетон-то потянуло?.. Сама придумала?» — спросил большой начальник, догадываясь обо всем. «Да ладно, — отмахнулась она, — какой дурень сам-то на бетон позарится…» — «И родители здесь?» — спросил он, внезапно разволновавшись…

Она стояла перед ним, переступая с ноги на ногу — то ли торопилась уйти, то ли ждала чего-то… «Не, маманя со мной. А боле никого нету…» Глаза у нее были маленькие, голубые, влажные. Она прятала их, но он разглядел. «Слушай, — сказал он, — ты зайди ко мне в партком, знаешь где?..» — «Ага», — сказала она. «Зайди, может, что придумаем насчет учебы или работу полегче…» Она попыталась улыбнуться, но не получилось и сказала, кривя губы: «Да ладно, нешто я нытик какой?..» Ее звали Нюра. Она пришла в партком дней через десять. Секретарша, сдерживая смех, сказала: «К вам тут Нюрка-бетонщица рвется. Впустить?» Он с трудом вспомнил. Нюра сидела перед ним на табурете в драном ватнике, вся в цементе — и одежда, и серые впалые щеки. И глаза казались пустыми — голубизна исчезла. «Пойдешь на маляра учиться?» — спросил он. «Ага», — выдохнула она как-то безразлично. Когда уходила, облагодетельствованная, он было протянул ей руку — как младшему товарищу, но остановился. Вспомнил, что она из этих… Ничего, подумал он, выучится — сама все поймет. Она выходила из кабинета, тяжело переступая ногами, обутыми в лапти. На пороге обернулась и прошелестела без улыбки: «До свиданьица… Спасибочки…»

Потом он, уже позабыв о ней, встретил ее зимой тридцать четвертого. На ней был рабочий комбинезон, покрытый пятнами краски. Она сама подбежала к нему, когда он вылезал из саней. «Ну, как малярные дела?» — спросил он. «А у меня маманя померла…» — сказала она. «Как же ты одна, Нюра?» — «А мы не нытики, — продекламировала она, — проживем!» — «Нюра, — сказал он, — надо бы тебе грамоте учиться». — «Ага, — сказала она, как обычно, и спросила, хихикнув: — А на кой?..» — «Ну все-таки, — растерялся он, — передовая советская женщина должна быть грамотной». — «Да ладно», — рассмеялась она. Нос был красен от мороза. Когда смеялась, разевая некрасивый рот, были видны белые острые редкие зубы. «За хорошего комсомольца замуж выйдешь, — сказал он, — как же без грамоты?..» Она покраснела, выкрикнула свое «до свиданьица» и пошла прочь.

…А поезд меж тем шел. Пока все отдыхали в послеобеденное время, Ашхен стояла в коридоре у окна, будто бы внимательно всматривалась в плывущую мимо тайгу, а сама думала, что Шалико за год с лишним в Нижнем Тагиле как-то резко изменился, может быть повзрослел, подумала она с насмешливой грустью. От него исходила жесткость. Исчезало недавнее южное обаяние. Исчезало даже мнимое легкомыслие, сквозившее обычно в его юношеской улыбке. Она знала об уральском житье из его отрывочных рассказов, окрашенных в счастливые тона. Но что-то за всем этим было, что-то было…

Он не любил жаловаться, или высказывать свои недоумения, или, того пуще, паниковать по поводу своих просчетов. Крушение иллюзий даже относительно себя самого не вызывало потребности истерично раскаиваться, но что-то такое отражалось в его глазах, будто бы беспечных, будто бы смеющихся.

Вчера Ашхен увидела в его шевелюре множество седых волосков. «И это у тридцатитрехлетнего?!» — подумала она с тревогой. Этот красивый молодой мужчина — ее судьба, часть ее крови, отец Кукушки, в возрасте Христа… Тут она расхохоталась в пустынном коридоре вагона… Но спохватилась, умолкла и вдруг услышала сквозь мягкое постукивание колес, как распахнулась дверь тамбура и знакомый голос проводника произнес хрипло и надменно: «Ну куда, куда поперли!..» И испуганный женский голос в ответ: «Да нам-ить в шашнадцатый пройтить…» — «Нечего через вагон шастать, — сказал проводник, — дождись остановки и по платформе ножками…» — «Да пусти, дядечка, — залопотала женщина, — я же с дочкой вон иду…» Тут Ашхен не удержалась и подскочила к тамбуру. Там стояла женщина в пальто, похожем на старую шинель, в лаптях, за хлястик шинели цеплялось тощее существо в материнской, по всему, кофте. Обе востроносенькие и неопрятные. Проводник резко обернулся — то ли на звук шагов, то ли гусиное шипение послышалось ему. И он увидел свою молодую серьезную пассажирку. «А ну-ка, дайте людям пройти! — задыхаясь, приказала она. — Эттто что такое!.. А ну-ка…» — «Да чего им тут ходить? — забубнил проводник, но пропустил злополучную парочку. — Только грязи натаскают». — «Не ваше дело! — заявила Ашхен фальцетом. — Как можно!..» Коридор наполнился пассажирами.

Уже приближался Шалико. Из-за его спины, вскинув брови, с интересом глядел американец, и Ванванча заспанное лицо колебалось в дверном проеме. «Что? — спросил Шалико, подбегая. — Что такое?!» — «Да я ж шутю…» — осклабился проводник. «Что случилось?» — спросил Шалико. «Ничего, ничего, — сказала Ашхен как-то отрешенно, — дай пройти людям…» Женщина, сосредоточенно наклонив голову, медленно двигалась по коридору, и девочка ее, словно тень, плыла следом.

И вот они поравнялись с Ванванчем, и он узнал их! Он узнал их!.. Они выросли из евпаторийского пляжа, из золотого летнего песка, неуклюжие, неприбранные, и оказались в пестрой курортной толпе, лижущей розовое мороженое, эта странная парочка — женщина почему-то в пальто, похожем на шинель, летом — и в плотной косынке, укрывшей всю голову. Дряблые щеки несвежего цвета из-под косынки. Там она босая, а тут в лаптях… И за ней семенит смешное существо на тонких ножках, в заношенной юбочке и в дырявой кофточке с чужого плеча. Она впивается острыми глазками в чужое мороженое, и на острой шейке шевелится комочек, и кончик язычка время от времени проводит по сухим губам… Да это же она! Ванванч застыл в оцепенении, а парочка мелькнула мимо. «Нюра?!» — крикнул вслед Шалико с сомнением. Женщина обернулась на секунду и помчалась дальше, волоча за собой девочку, словно куклу. «Какая Нюра?» — спросила Ашхен. «Нет, это не Нюра», — облегченно засмеялся Шалико. «А что за Нюра?» — продолжала настаивать Ашхен, но как бы между прочим. «Малярша с Вагонки, — сказал Шалико, — показалось, что она… спина и лапти похожи… ну, в общем, из бывших кулачек…»

Призрак Нюры мелькнул и растаял. Шалико посмотрел на Ашхен. Она улыбалась. За окном вагона пылала тайга под заходящим солнцем.

Ау, мое прошлое! Такое далекое, что нету сил воскрешать все это. Прощай, прощай! — кричу я нынче все тише и тише, то ли стыдясь, то ли задыхаясь.

«Урал, — говорит папа Ванванчу, — это граница между Азией и Европой». — «А там есть пограничники?» — спрашивает Ванванч, погружаясь в сладкий вагонный сон.

Совсем недавно к приезду семьи Шалико получил на Вагонке квартиру, трехкомнатную, в новом брусковом двухэтажном доме. «Не чересчур ли это?..» — спросил он у начальника строительства вагоногиганта. «Не считаю, — резко заметил тот, — парторг ЦК должен иметь нормальные бытовые условия». — «Это, конечно, приятно, — усмехнулся Шалико, — но ведь есть многодетные семьи…» — «Всех обеспечим со временем, — отчеканил начальник, — парторг не может жить в бараке… К вам же семья едет!..» — «Едет», — вяло согласился Шалико.

Поделиться с друзьями: