Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:
И вот — трехкомнатная квартира, где в самом дальнем конце — папин кабинет, а поближе — папина и мамина спальня, а у самой входной двери — комната бабуси и Ванванча, а рядом — кухня с большой кирпичной печью, покрытой чугунной плитой, и, наконец, возле кухни — уборная. «А ванная?» — спросил Ванванч. «Будем ходить в баню, — сказал папа, — здесь замечательная баня».
Пока раскладывались и устраивались с помощью Крутова, Ванванч гулял возле дома, оценивая новые места.
10
Однажды Ванванч заглянул в папину комнату. Папа сидел за письменным столом и белой тряпочкой протирал черный незнакомый предмет.
…Уже была ранняя осень. Но вдруг неожиданно спустилось на землю тепло. Листья летели, но солнце палило почти по-летнему. Что творилось!.. Бабуся ахала. Москва была далеко и казалась придуманной. Грусти по ней почему-то не было. Плавное счастливое движение жизни продолжалось.
Ванванч ходил в четвертый класс. Школа размещалась в двухэтажном здании из темных бревен. Их класс был на первом этаже. Посредине класса до самого потолка вздымалась кирпичная печь, парты размещались вокруг этой печи, а девятнадцатилетняя учительница, Нина Афанасьевна, то и дело поднималась из-за своего стола и обходила печь, чтобы никого не терять из виду. Когда она что-нибудь выводила на классной доске, многим приходилось выскакивать из-за печки, чтобы правильно списать. Ванванча это нисколько не обременяло. Московская школа была слишком аккуратная, чтобы походить на жизнь. А в этой сказке было столько притягательного, что хотелось в ней купаться. Свобода, упавшая с небес! Колеблющаяся в пламени бересты и пропахшая ее дымом… Кстати, о бересте…
Они учились во второй смене. Темнело рано. Электричество то и дело гасло. Тогда дежурные снимали с жестяного бачка из-под воды крышку, клали ее на учительский стол, и Нина Афанасьевна поджигала кусочки припасенной бересты. Пылал маленький костерок, и широкоскулое лицо учительницы казалось медным, и она становилась раздражительной, и покрикивала, и ладошкой била по столу. Когда выключался свет, наступал праздник: маленькие юркие товарищи Ванванча стремительно разбегались по классу и плюхались на чужие места по тайному влечению, и Ванванч тоже не отставал и нырял во мрак и прижимался плечом к горячему плечу Лели Шаминой. Она не отталкивала его, и они, затаив дыхание, слышали, как учительница кричала: «Ну глядите. Сейчас доберусь и уж так надаю… Уж так по шеям надаю!.. Хулиганы!..» А они сидели затаившись, и что-то горячее переливалось от одного плеча к другому…
Внезапно вспыхивал свет, все кидались по своим местам и склонялись над распахнутыми тетрадями. В последний момент расставаясь, Ванванч успевал заметить удивленно взлетевшие светлые Лелины бровки. Душа была не слишком вместительна: видение лишь откладывалось ненадолго, словно маленький кирпичик — в ту самую Великую стену, которой будет суждено лишь впоследствии нами править и нас отмечать. Нина Афанасьевна всматривалась в их красные лица, вслушивалась в хихиканье, ползущее из-за печи, и, откидывая со лба завитки жиденьких волос, оскорбленно кричала: «Доскачетесь у мене!.. У, козлы!..»
Но иногда обстоятельства менялись, и уже все они, притихнув, наблюдали, как за окном в уральских непредсказуемых сумерках приближался к школе молодой немец по имени Отто. Он приближался медленно и неумолимо, широко, нагло ухмыляясь, прижимался к стеклу носом, шевелил расплющенными губами, и с них слетало: «Гутен абенд, фрау Нина!.. Их либе дих, фрау Нина! — и пальчиком манил: — Ком хер… ком, ком, битте…»
Этот молодой немецкий инженер приходил часто. Иногда дожидался окончания уроков, встречал учительницу и шел рядом с ней у всех на виду.
Ванванч рассказал дома об этом инженере. Папа долго смеялся. «Немец-перец», — приговаривал он и смеялся. Потом посерьезнел и спросил: «Ну, Кукушка, что тебе известно о немецких фашистах?» — «Фашисты — наши враги», — провозгласил Ванванч с интонациями Нины Афанасьевны, а затем спросил прерывающимся шепотом: «А он что, немецкий фашист?..» — «Ну что ты, — сказал папа с укоризной, — он наш, он красный немец, ты понял?» Стало легче дышать. Что-то даже симпатичное вспомнилось в долговязой фигуре инженера. Когда же за стеклом возникало расплющенное его лицо, Нина Афанасьевна покрывалась краской, чуть приоткрывала рот и так, не двигаясь, тяжело дыша, сидела за своим столом. Стояла тишина, и в этой тишине неведомые каркающие слова пробивались с улицы вперемежку со знакомыми: «Карашо, Нина… Зер гут, Нина… Карашо, карашо…»
В эти минуты Ванванч поглядывал на Лелю. Темно-русая челочка, зеленые глаза, множество веселых веснушек, и все это вместе — Леля Шамина, смысл его сегодняшней жизни. На переменках они не общались. Она играла с девочками, он — с мальчиками и даже успевал забывать о ней. Но стоило погаснуть свету, и благословенный мрак воцарялся в классе, и неведомая сила снова срывала его из-за парты, толкала к вожделенной скамье, вдохновляла на подвиг. И вновь на какое-то мгновение сливались две руки, и два плеча, и два дыхания… А слов не было. Да и что было говорить? От ее гладких волос пахло хлебом, и слышно было, как часто она дышит.
…Итак, Ванванч заглядывает в папину комнату, где стоит диванчик с казенной жестяной биркой, книжный шкаф канцелярского образца, письменный стол у окна и над письменным столом — портрет Ленина в овальной рамке, а папа сидит за столом под портретом с чем-то маленьким и черным в руках…
…После уроков начиналось медленное разбредание по домам. Домой гнал голод, но расставаться не хотелось. Когда б не голод, можно было бы медленно и вечно шествовать в окружении ребят, среди бараков и гниющих пней былой тайги, всласть повырубленной. Да еще среди своих ребят оказывались пришлые. И все так славно собирались в стайку, и среди пришлых особенно был мил сердцу Ванванча долговязый, уже совсем взрослый, тринадцатилетний Афанасий Дергачев, с такими пронзительными синими глазами, словно они вонзаются в тебя, и позабыть их уже невозможно, Афонька Дергач. Он работал на стройке, но обязательно к концу второй школьной смены вливался в их поток и слушал их освобожденное чириканье с наслаждением и подобием лукавой улыбки на малокровных губах. Впрочем, что уж в ней было лукавого? Так, одна растерянность, ей-богу…
Почему он в свои тринадцать лет работал на стройке, Ванванча не очень заботило. Просто Афонька был старше на три года, он был из другого племени, он был из тех, таинственных и чумазых, что по-муравьиному суетились в громадных котлованах и взбегали по деревянным настилам на свежие кирпичные стены, толкая тачки с кирпичом и цементом, и брызги раствора растекались по их худым лицам и бумажным ватникам. Гудящие, постреливающие костры окружали их в ранней уральской темени, и длинные тени пронзали эту темь…
Теперь, когда детский романтический бред давно уже рассеялся и канул в прошлое, я вижу над кострами распластанные жестяные листы, на которых дымятся и шипят травяные лепешки, вижу, как землистые жадные губы ухватывают их, распаляя наш собственный, благополучный школьный аппетит. И Афонька, оттрудившись, перехватив травяного хлебова, торопился к школе подкарауливать счастливые мгновенья. Чаще всего он предлагал Ванванчу поднести портфель, и брал его в руки, словно ребенка, в обнимку, и нес, поглаживая, и спрашивал нетерпеливо: «Ну, чего было-то?» Они принимались, перебивая друг друга, рассказывать ему, как баловались на переменках, как играли в салочки, как Настька Петьку поборола, как Карась на Егоре всю большую переменку ездил… «Ну а учителка чего рассказывала?» — спрашивал он и впивался синими глазами. «Ну чего, чего… про Африку…» — «А чего про Африку?..» — «Ну, как там негры живут…» — «Ну и чего?..» — «А у них снега не бывает. Они голые ходят…» — «Вот мать их… — поражался Афоня, — а едят чего?» — «Антилоп». — «А кто это?!» И тогда Ванванч рассказывал ему об антилопах, поглядывая в благодарные, пронзительные Афонькины глаза, и еще в тетрадке рисовал — и антилопу, и копье, и негра с перьями на голове…
Через несколько дней Афонька принес копье, которое сам соорудил по рисунку Ванванча, обточил его, прошкурил, приспособил к нему наконечник и стоял у школьных дверей, потряхивая в руке африканским оружием. А в это время Нина Афанасьевна как раз завершала африканскую тему, подбрасывая бересту в раскаленную крышку от бачка. Она успела сообщить, что капиталисты эксплуатируют негров, как вдруг смешалась, и даже в полутьме было видно, как ее щеки покрылись густым румянцем, и все по привычке повернули головы к окну: там, прижавшись к самому стеклу лицом, стоял Отто и подавал учительнице все те же таинственные сигналы. Ванванч, конечно, уже сидел рядом с Лелей. Треск бересты заглушал срывающийся голос учительницы. Все выглядело значительным в отсветах красно-белого пламени… И вот наконец задребезжал колокольчик, и все кинулись вон из школы, туда, где Афонька Дергач подпрыгивал на месте, потрясая копьем, а в сторонке прогуливался насмешливый немецкий инженер.