Дневник библиотекаря Хильдегарт
Шрифт:
Тут приходит Герка, мой двоюродный брат, и спрашивает: ну, что, ведём племянника в зоопарк, или как? Я говорю: увы, говорю. И рассказываю ему про чашку. А Герка говорит: да ты что? Это же я твою чашку разбил! Полез в буфет за сахарницей и зацепил нечаянно! Ты уж меня, говорит, извини. И Ваньку, пожалуйста, амнистируй. Я – к Ваньке. Ты зачем, говорю, наврал про чашку? Это же не ты её разбил! А он, представляешь, в слёзы: нет, это я разбил. Орёт, ногой топает: я разбил, я!.. Вот – сколько времени прошло, а я всё этот случай забыть не могу. Потому что я в такой растерянности была тогда, просто ум за разум заходил. Ну, я же молодая ещё была, и Ванька у меня был тогда один ещё, и ничего-то я, в сущности, про них, про маленьких, не понимала. Говорю Герке: может, ты его просто выгораживаешь? А Герка тоже, представляешь, как маленький, чуть не разревелся. И клянётся и божится, что это он разбил эту трижды проклятую чашку. В общем, я так тогда и осталась в недоумении. Не помню, пошли мы в конце концов в зоопарк или нет, но помню, что эта чашечная проблема как-то у меня в голове засела. Я даже потом отцу Василию говорю: может, у Ваньки что-то с психикой не то? Может, у него комплекс вины и он подсознательно хочет быть наказанным? А отец Василий только вздохнул и велел оставить ребёнка в покое и никогда больше об этой самой чашке не упоминать.
А недавно я чего-то про этот случай вспомнила – и нарушила запрет. Ванька-то уже большой… я думаю – ну, можно уже спросить. И говорю ему: слушай, а помнишь ту чашку японскую? Скажи хоть сейчас – ты её разбил или не ты? Ванька задумался так, застеснялся, а потом говорит: не я, говорит. Это дядя Гера её разбил. Я говорю: так чего ж ты на себя напраслину возводил, да ещё с таким жаром? А Ванька говорит: потому, что я эту чашку ненавидел с младенчества. И всё время мечтал её расколотить. Но жутко боялся. А эта чашка была непростая, между прочим. Там на ней были драконы и ещё какая-то муть, а если приподнять и посмотреть на свет, то на донышке проступало женское лицо. Такое тонкое, странное, как будто тушью нарисованное. Да ты знаешь такие чашки, у тебя же, по-моему, целый сервиз такой есть… И вот этого-то самого лица бедный мой ребёнок ЖУТКО БОЯЛСЯ. А оно правда так странно там проступало, немножко даже страшновато, как из тумана.. и выражение у него было не то чтобы очень к себе располагающее… Совсем даже не располагающее, откровенно говоря. И Ванька, представь себе, думал, что в этой чашке живёт злой колдун. Как джинн - в лампе, только этот – в чашке. Живёт и всем нам пакостит потихоньку. И Ванька, оказывается, всё время мечтал о том, чтобы эту чашку разбить и колдуна уничтожить. Но боялся. Не наказания за разбитую чашку боялся, а мести колдуна. И когда Герка чашку раскокал, и ничего не случилось, Ванька так обрадовался.. . А тут я со своими наездами: кто разбил? ты разбил? Ванька и сказал: я.
Понимаешь, он так хотел её разбить… Так хотел, что не удержался и присвоил себе чужой подвиг! И потом очень этого стыдился. Стыдился, что НЕ ОН РАЗБИЛ, понимаешь? Что струсил и побоялся выполнить эту миссию… Бедный мой Парцифаль! А я-то его чуть к психологам не потащила….
2007/12/24 Ночь почти перед Рождеством
Позавчера я шла через улицу. Я не знала, что это за улица, и не знала, что это – день или ночь, и что это за время года, и время года ли вообще. В рыхлой слякотной темноте обречённо перемигивались мокрые гирлянды, и всё кругом нежно булькало, чавкало, вздыхало и заливалось дождём, слезами и жирной грязью. А через пару дней где-то должно было случиться Рождество, и мне вяло, сквозь головную боль, насморк и ощущение непреходящей сырости в ботинках, хотелось всё-таки хоть мельком, хоть одним глазком посмотреть на то место, где оно должно было наступить.
Ведь где-то оно должно наступить, ёлки-палки? Понятно, что не здесь, но где-то далеко, куда под страхом смертной казни не пускают циклоны, где мирные пряничные домики утопают по самые наличники в чистом, выстиранном и накрахмаленном до хруста снегу; где сквозь морозную дымку и сосновые ветки льётся запах яблочных пирогов и жареных гусей; где с первым ударом рождественских колоколов вода в промороженных колодцах превращается в тёплый глинтвейн, а звёзды сами собой сваливаются с неба и, ошалев, начинают танцевать и кувыркаться в ближайшем ельнике… Там-то оно просто не может не наступить!
Размышляя таким образом, я как-то незаметно вышла к торговому центру. Вернее, это на табличке-указателе было написано, что это торговый центр. Но вокруг этого места, под рокот барабанов и сопение средневековых дудок бегали и прыгали чёрные люди с факелами. Они бегали, прыгали, крутились колесом, плевались огнём и жонглировали горящими палками. Пахло потом, кожаными ремнями, бензином и ещё чем-то, таким же древним и потрясающим.
И я, как сомнамбула, подошла поближе к этому самому месту, которое почему-то называлось торговым центром, и двери разъехались передо мной в разные стороны, а там, внутри, тоже грохотали барабаны, ныли и стонали волынки, и дрожь бежала по сердцу от этих жутких и восхитительных звуков, а под высоченным куполом, на тоненьких каких-то верёвочках, крутились и подтягивались акробаты.
Они были изумительны. Они были наряжены грубо и странно, как средневековые жонглёры. И они работали без всякой страховки – даже без намёка на страховку. Без сеток и без пристёгнутых к поясам канатов. А просто на длинных, до жути ненадёжных верёвках, за которые они небрежно так хватались одной рукой и, вздёрнутые на изрядную высоту, выделывали там немыслимо красивые трюки. И лица их были спокойны и невозмутимы, как будто они не испытывали при этом ни малейшего напряжения. Толпа внизу возбуждённо дышала пивом, чесноком и малиновой жвачкой. И я содрогнулась и прослезилась, потому что сразу вспомнила молодость. Тринадцатый век, первую его половину. Давненько мне никто не напоминал об этих временах.
А вокруг, на витринах бутиков, восхищённо глазели и приплясывали в такт барабанам плохо одетые манекены, и санта-клаусы, все, как один, разбежались и попрятались под прилавки, а сувенирные ангелочки, наоборот, сгрудились поближе к жонглёрам, и по их курносым алебастровым лицам тоже пробегали тени воспоминаний – не очень, видимо, приятных, но очень ярких. И вообще это были уже не ангелочки, а готические ангелы, от улыбок которых ещё больше, чем от музыки, продирал мороз по коже; и электрические свечи в люстрах как-то тихо, без лишнего шума, превратились в настоящие, а полукруглые своды над прилавками ощетинились, заострились, и в проёмах между ними засияли витражные розы. И откуда-то совсем уж издалека, очень тихо и явственно вплетаясь в барабанный рокот и волыночный вой, ударил медный колокол и что-то неразборчиво запели низкие мужские голоса...
А когда я ушла из этого места, которое почему-то по-прежнему называлось торговым центром, то увидела, что ни дождя, ни слякоти нет и в помине, а мир уже застыл, остекленел и сверкает под чёрным, беззвёздным небом, как тысячи уотерфордских осколков. И он был узнаваем и прекрасен, этот мир, и улицу эту я уже определённо где-то встречала – вот только запамятовала, где. Я шагнула вперёд, поскользнулась, ахнула и, взмахивая руками, как пьяный канатоходец, кое-как поковыляла прочь. А в чёрном небе нестерпимо сияла невидимая пока ещё Звезда, до которой оставалось всего-то двое суток. Сущая ерунда, если вдуматься.
2007/12/26 Святочный рассказ
Сегодня утром я опять пробежала мимо бабки с кепкой
Эта бабка всё время стоит на коленях на углу, возле поворота к трамвайной линии, кланяется, крестится и желает всем здоровья. А кепка лежит перед ней, уткнувшись ей в колени, и все прохожие задевают за эту кепку, когда пробегают мимо. И я тоже задеваю, когда пробегаю мимо. А бабка улыбается, кланяется, крестит меня вслед дрожащей птичьей лапкой и нараспев, как стихотворение, говорит: спаси – Господь – Исус – Христос! Она всем так говорит. Хотя почти никто ничего ей в её кепку не бросает.
И в этот раз всё получилось, как всегда. Я с разлёта проскочила мимо бабки, получила от неё благословение и понеслась дальше, оскальзываясь на неровном льду.
— Молодец, - сказал догнавший меня прохожий. – Всё-таки научилась им не подавать. Работаешь над собой. Это похвально.
— Чего? – переводя дух, переспросила я
— Молодец, говорю, - терпеливо повторил прохожий. Он был невысокий, но осанистый, широкоплечий и красивый. Единственное, что его, на мой взгляд портило, - это большие раскидистые усы в пол-лица. Совсем как у моржа. Или как у Максима Горького, только ещё больше и гораздо противнее. – Вообще, я замечаю, стало гораздо меньше безответственных людей, поощряющих попрошайничество, - продолжал он, не глядя на меня. – А в прежние времена… Это же уму непостижимо, как это было когда-то популярно – откупаться ежедневно парой гульденов от угрызений совести. Смешно, честное слово. Они полагали, что это хорошее вложение капитала. Типа, в Вечность. Ха-ха. Да на половину выброшенных таким образом денег каждый из них мог бы содержать при себе хорошего врача, что было бы уж, во всяком случае, гораздо полезнее для их здоровья, чем молитвы этих паразитов. Да и какие, к чёрту, молитвы? Одно лицемерие.. Это же мафия, все эти так называемые нищие, они же давно все в корпорациях работают, у них у каждого по «мерседесу» и по загородной вилле, а всякие простаки продолжают им подавать на бедность…
— Господин Михель? – сказала я, вглядываясь получше. – Михель-Великан?
— Да, мой милый угольщик Мунк! – Прохожий густо засмеялся, расправил плечи, но почему-то не стал выше ростом, а, наоборот, как-то съёжился, ощетинился, усы превратились в щёточку над верхней губой, а над глазом повисла косая чёлка. – Как это мило с твоей стороны, честное слово. Называешь меня, как в детстве. Очень трогательно. Спасибо.
— Ты предпочитаешь, чтобы тебя звали настоящим именем? – сбиваясь и переглатывая от страха, спросила я.