Дневник читателя. Русская литература в 2007 году
Шрифт:
Ни совместного, ни индивидуального отклика на статью И. Л. Андроникова в печати не появилось. В статье «ЛЭ» «Приписываемое Лермонтову» (фрагмент написан В. Э. в соавторстве с О. В. Миллер) атрибуция И. Л. Андроникова отводится с крайней степенью дипломатичности:
Разысканиями И. Л. Андроникова был собран значительный материал о стих. «Краса природы! Совершенство» (Mon Dieu), к-рое в некоторых списках контаминировалось с текстом «Демона» и приписывалось Л. (а также К. Ф. Рылееву, Э. И. Губеру, М. Д. Деларю); экспрессивность поэтич. стиля, богоборч. настроения и отдельные фразеологизмы стих. близки к лермонт. поэтич. традиции. Установление авторства этого стих. – одна из задач лермонтоведов [186] .
Из уже упоминавшихся писем А. И. Журавлевой и Э. Г. Герштейн мы знаем о докладе Вацуро о стихотворении «О, полно извинять разврат»; А. И. Журавлевой В. Э. писал:
У меня есть статья с интерпретацией стихотворения «О, полно извинять разврат», в свое время прочитанная на лермонтовской группе у нас и, не скрою от Вас, единодушно отвергнутая, по причине несоответствия принятым трактовкам этого стихотворения и несколько вызывающей парадоксальности выводов. Я не судья в своем деле, но охотно соглашаюсь, что абсолютной убедительностью она не обладает и, конечно же, на нее не претендует; если ее печатать, то только в дискуссионном порядке, как я, может быть, в свое время и сделаю. Она требует некоторой доработки.
В 1976 году В. Э. пишет директору парижского Института славистики Жану Бонамуру:
начал работать над статьей, которую с удовольствием пришлю для Вашего сборника, если только не будет поздно. Этот небольшой этюд я предполагаю посвятить теме «литературного жеста», найденного Рылеевым и воспринятого Пушкиным и Лермонтовым (457).
Поскольку мы точно не знаем, было ли это письмо отправлено (в его зачине В. Э. просит извинения за то, что не смог прибыть в Париж на «заседание, посвященное 150-летию восстания декабристов», так как должен был участвовать в аналогичной научной сессии ИРЛИ, – то есть деликатно «отмазывает» не выпустившие его из СССР инстанции), трудно судить, почему этюд не досягнул Парижа (оказалось «поздно», или те же инстанции указали на нежелательность публикации во Франции) – опубликованы «Пушкинские “литературные жесты” у Лермонтова» были почти десятью годами позже (1985). В письме Герштейн В. Э. высказывает «полуфантастическое» соображение о связи лермонтовского «Когда твой друг» со стихотворением Серафимы Тепловой, считавшимся посвященным Рылееву, но даже и получив поддержку от не слишком сговорчивой корреспондентки, не спешит свою гипотезу обнародовать – статья «Лермонтов и Серафима Теплова» увидит свет в 1988 году [187] . Даже глава в коллективной монографии о литературе и фольклоре появилась не вполне по воле автора – книга была плановым пушкинодомским изданием, а раздел о Лермонтове, похоже, кроме В. Э. никто написать не мог. Что не избавило исследователя от претензий коллег – по словам Т. Ф. Селезневой, отношение к трактовке «Песни про царя Ивана Васильевича…» в Пушкинском Доме было неоднозначным, о чем В. Э. ей не раз рассказывал, пока сборник готовился к печати.
Ситуация кажется еще более загадочной, если вспомнить, что Вацуро принимал деятельное участие в медленно и трудно идущей работе по формированию будущей «Лермонтовской энциклопедии». Причем, судя по письму Н. И. Безбородько от 27 марта 1966 года, уже тогда он выполнял редакторско-координаторские функции. Таким образом В. Э., с одной стороны, был одной из центральных фигур лермонтоведческой корпорации [188] , с другой же – «скрытым» лермонтоведом.
Можно ли объяснить этот парадокс только общеизвестной экстенсивностью интересов Вацуро? Видимо, все-таки нет. Пушкинская линия его штудий кажется куда более прямой и логичной, чем лермонтовская. Совсем нетрудно обнаружить связи между диссертацией «Пушкин в общественно-литературном движении 1830-х годов» (1970), написанными в соавторстве с М. И. Гиллельсоном книгами «Новонайденный автограф Пушкина» (1968) и «Сквозь “умственные плотины”» (1972), статьями «К изучению литературной газеты Дельвига – Сомова» (1968), «Пушкин и проблемы бытописания в начале 1830-х годов» (1969), «Уолпол и Пушкин» (1970), «К вельможе» (1974), «Пушкин и Бомарше» (1974), «Великий меланхолик в “Путешествии из Москвы в Петербург”» (1977), «Повести Белкина» (1981), монографией «“Северные цветы”. История альманаха Дельвига – Пушкина» (1978). Тут виден единый смысловой узел – Пушкин в начале николаевского царствования, проблема историзма (с важными политическими и этическими обертонами), осмысление Пушкиным эпохи просвещения и Французской революции, особая роль Фонвизина и Карамзина, формирование «поэзии действительности»… Другой цикл складывается вокруг Пушкина молодого – «К биографии поэта пушкинского окружения» (об А. А. Крылове, 1969), «Пушкин и Аркадий Родзянка» (1971), «Из истории литературных полемик 1820-х годов» (1972), «Списки послания Баратынского “Гнедичу, который советовал сочинителю писать сатиры”» (1974), «К изучению “Дум” К. Ф. Рылеева» (1975), «К генезису пушкинского “Демона”» (1976), «Русская идиллия в эпоху романтизма» (1978), «К истории элегии “Простишь ли мне ревнивые мечты”» (1981); в этот же ряд встраивается подготовленный В. Э. первый том двухтомника «Поэты 1820—30-х годов» (1972). Исследуемые сюжеты непрестанно перекликаются и резонируют, предсказывают будущие труды, как осуществленные, так и лишь задуманные, абрис «пушкинианы», да, пожалуй, и истории русской словесности второй половины 1810-х – 1820-х годов, становится все отчетливее. Параллельно идет работа над интимно-потаенным исследованием о готическом романе – здесь сюжет более пунктирен (прежде всего по причинам, независящим от автора, – припахивающий «мистицизмом» предмет исследования в сильном подозрении), но все же вполне четок – «Литературно-философская проблематика повести Карамзина “Остров Борнгольм”» (1969), «Уолпол и Пушкин» (работа, связывающая пушкинистику и готику В. Э.), «Роман Клары Рив в русском переводе» (1973), «Г. П. Каменев и готическая литература» (1975). На этом фоне избранная в отношении Лермонтова «стратегия умолчания» кажется и особенно выразительной, и совершенно сознательной. Поневоле вспомнишь поздний вздох В. Э.: «Лермонтовым заниматься нельзя…»
Нельзя, потому что не удается четко разграничить Лермонтова и «лермонтовскую эпоху», осмысленную да и описанную далеко не так подробно, как предшествующий литературный этап. Насколько сложна для понимания эта эпоха, Вацуро осознал, взявшись за комментирование ранних стихотворений Некрасова для Большой серии «Библиотеки поэта». Хотя в частном письме он раздраженно замечал: «будь неладен день, когда я согласился на эту работу. Я не люблю этого поэта и почти не знаю его» (137), комментирование сборника «Мечты и звуки» сыграло весомую роль в дальнейшей судьбе исследователя. Именно здесь он вплотную соприкоснулся с пестрой, гетерогенной и неровной «послепушкинской» поэзией, в постоянном взаимодействии и противоборстве с которой осуществлялся Лермонтов. Не случайно в письме Л. М. Щемелевой, обсуждая вопрос о «философичности» Лермонтова, ее истоках и контексте, он обращает внимание адресата на «Мечты и звуки» и вновь вспоминает о дебютной книге Некрасова в письме Т. Г. Мегрелишвили. В 1981 году в заявке на монографию для серии «Судьбы книг», выпускаемой издательством «Книга», В. Э., кроме прочего (важная роль книги в становлении великого поэта; сборник как яркий памятник «профессионализирующейся литературы конца 1830-х годов») пишет:
«Мечты и звуки» – сборник совершенно определенной литературной ориентации. Он как бы концентрирует в себе вкусы массового читателя и литератора эпохи Лермонтова. Если сопоставить заключенные в нем стихи с тем, что несколько пренебрежительно определяется как «массовая поэзия» времени, – а среди этой массовой поэзии находились и стихи, ориентировавшиеся на Жуковского, Баратынского, Лермонтова и др., – для нас многое прояснится в истории «читателя конца 1830-х годов» (173).
Реконструкция этой литераторско-читательской среды была для В. Э. насущной задачей, а издание антологии «второстепенных» поэтов конца 1820—1830-х годов – несбывшейся мечтой: в 1978 году он обращается с этим предложением в «Художественную литературу» (162–163), в 1983 – в Издательство Ленинградского университета (здесь, в частности, говорится о стихах А. А. Башилова как материале, из которого вырастает «Дума» – 186–188), в 1984 – в «Библиотеку поэта» (198–200). Разумеется, Вацуро были важны забытые стихотворцы (в наследии которых он умел отыскивать жемчужины), но не только сами по себе – для В. Э. это был единственно верный путь к адекватному прочтению Лермонтова.
Меж тем Лермонтова «читали» совсем иначе. Во второй половине 1970-х вопрос об издании «Лермонтовской энциклопедии» принял конкретные очертания. К сожалению, архив «ЛЭ» ныне практически недоступен, но те письма В. Э. к сотрудникам редакции литературы и языка «Советской энциклопедии» (где и шла работа по формированию статейного корпуса), которыми мы располагаем, рисуют довольно сложную картину. Тогдашняя редакция литературы и языка была коллективом уникальным (сочетавшим непоказной плюрализм со строгим профессионализмом, установкой на сбережение культуры, симпатией к новым филологическим идеям и почти явным неприятием официоза), а работавшие там К. М. Черный (1940–1993), Л. М. Щемелева, Н. П. Розин – не только опытными редакторами-энциклопедистами, но и яркими литературоведами, выступавшими в «ЛЭ» и в качестве авторов. И все же… Издание, замысленное в одну эпоху (конец 1950-х) и в определенном научном кругу (Пушкинский Дом, семинар В. А. Мануйлова в Ленинградском университете), обречено было «материализоваться» в совсем другое время и пройдя через совсем другие руки. Трудно сказать, какой оказалась бы «ЛЭ», если бы работа над ней шла только в Ленинграде (пусть и с участием иногородних специалистов), – можно сказать уверенно: мало похожей на знакомый нам красный том с профилем поэта, что увидел свет в 1981 году. Было бы неверно сводить противоречия в процессе работы над «ЛЭ» к конфликту ленинградской «точности» и московского «эссеизма» («точность» легко могла оборачиваться казенной сухотой и недомыслием, а «эссеизм» оказываться весьма плодотворным), но привлечение к сотрудничеству весьма несхожих исследователей, далеких от пушкинодомской традиции, стремление редакции совместить под одной обложкой итожащий достигнутое справочник и собрание «новых прочтений», борьба за легализацию недавно запретных или сомнительных для идеологического начальства сюжетов (от религиозно-философской проблематики до поэтики и стиховедения) не могло не наложить на «ЛЭ» печать эклектизма, вообще характерного для культурной ситуации 1970-х. Когда В. Э. указывает на отступления от справочно-энциклопедического канона в глубокой (что подчеркивает сам рецензент!) статье И. Б. Роднянской «Лирический герой» и утверждает, что в предложенном виде работа, содержащая ряд дискуссионных тезисов, должна публиковаться не в «ЛЭ», а в научном сборнике, он имеет на то основания. Но и у редакции есть весомые контраргументы (почти уверен, так или иначе высказанные): во-первых, лучше на эту тему никто не напишет (что понимает и Вацуро, предлагающий не заменить, но сократить и скорректировать статью), во-вторых, сокращения обеднят материал, в-третьих же, в сборнике под академической или университетской эгидой такую работу (да еще «стороннего» автора без ученой степени, но с неблагонадежной репутацией) напечатать будет совсем непросто.
Но замечательная (вне зависимости от жанровой выдержанности) статья Роднянской – случай особый. Как особые случаи – работы других по-настоящему ярких литературоведов, что наверняка настораживали В. Э. Здесь компромиссы (во многом обусловленные кафкианской реальностью позднесоветской поры) были не только достижимы, но и в изрядной мере оправданы. Но приходилось сталкиваться и с казусами иного рода – проявлениями откровенного дилетантизма в статьях, которые по тем или иным причинам казались редакции достойными. Характерно, что давая резко отрицательные отзывы на иные из них, Вацуро выступает вовсе не как «фактограф», брезгующий поэтикой или мифологией, но как высокий профессионал, превосходно владеющий надлежащим инструментарием (см., например, ссылку на «Поэтику композиции» Б. А. Успенского в отзыве на статью «Автор, повествователь, рассказчик», не говоря уж о рекомендации обратиться к классической «Поэтике» Б. В. Томашевского).
Жестко оспаривая всевозможные «вольности», В. Э. целенаправленно отстаивает жанровый канон: энциклопедия должна зафиксировать обретенный ныне уровень точного знания. Драматизм положения усугубляется тем, что, с точки зрения В. Э., уровень этот (по объективным причинам) достаточно низок, слишком многие существенные вопросы прежде не были толком поставлены, а решать их с ходу невозможно. И не потому, что решений у самого В. Э. нет. Они есть, но должны «дозреть», сложиться в систему, пройти через горнило обсуждений. Так, подвергнув сокрушительной критике предложенную редакцией статью о балладе «Тамара», В. Э. предлагает собственное прочтение стихотворения, отнюдь не сводимое к «известному прежде». В результате В. Э. придется писать о «Тамаре» самому, но в энциклопедической статье его концепция будет подана гораздо сдержаннее, чем в полнящимся живой эмоцией отзыве [189] . Думается, это не единственный случай, когда Вацуро сам себя сдерживал. Так можно объяснить лаконизм статей о Бенедиктове и Языкове – вероятно, наряду с установкой на фиксирование «бесспорного» апробированного материала, причиной тому человеческий такт: как редактор Вацуро неоднократно настаивал на сокращении чужих статей, а потому и себя вводил в рамки.
Не менее характерно, что Вацуро не написал для «ЛЭ» статьи о <«Штоссе»>, хотя его фундаментальная работа «Последняя повесть Лермонтова» (1979) увидела свет до сдачи энциклопедии в набор (ссылка на нее приведена в короткой статье Э. Э. Найдича), а завершена была еще раньше (сборник «М. Ю. Лермонтов. Исследования и материалы» [190] отправился в типографию в июне 1978 года, чему безусловно предшествовали месяцы обсуждений и утверждений в инстанциях). Между тем исследование Вацуро было качественно новым словом о загадочной повести. Текст здесь рассмотрен буквально во всех возможных аспектах – литературных (традиция фантастических повестей, специфика русской гофманианы), идеологических (интерес круга Одоевского и Ростопчиной к «потусторонним» феноменам; опыты научных истолкований «таинственных» явлений), литературно-бытовых (память о пушкинских устных импровизациях в салоне Карамзиных; мистификаторский жест Лермонтова), интимно-биографических. Детально проанализировав поэтику повести и точно вписав ее как в синхронные, так и в диахронные контексты, Вацуро дал традиционно ставящему в тупик сочинению ясное и до сегодняшнего дня исчерпывающее истолкование. С такой мерой полноты он высказался лишь о «Песне про царя Ивана Васильевича…» и немногих стихотворениях [191] . Вероятно, В. Э., с одной стороны, не хотел оттеснять коллегу (судя по переписке В. Э. с редакцией, Э. Э. Найдича в энциклопедической эпопее постоянно настигали неприятности; так, В. Э., явно того не желавшему, все же пришлось внести в статью Найдича о Пушкине большой фрагмент, решительно несхожий с основным текстом), а с другой – полагал свое новаторское прочтение <«Штосса»> слишком смелым для «итогового» издания. Показательно, что в «ЛЭ» В. Э. стремился писать о сюжетах, ранее им уже разработанных и вынесенных на публичное обсуждение. О том, сколь велик был его вклад в работы других авторов и общую конструкцию энциклопедии, можно только догадываться. Равно как и о том, насколько недоволен был В. Э. энциклопедией как состоявшимся целым.