ЖАНРЫ

Дневник читателя. Русская литература в 2007 году

Немзер Андрей

Шрифт:

И если месяц не засветит,

Никто не хватится сперва.

А ту пропажу лишь заметит

Одна шальная голова.

На небо поглядевши дико,

Поймет: произошла беда.

И вдруг воскликнет: «Погляди-ка!

Луны-то нет! Вот это да!» (564).

В «Ночи перед Рождеством» луну похищает черт, а замечают недостачу только волостной писарь, выходящий на четвереньках из шинка, и козак Чуб с кумом Панасом (у Самойлова всех их метонимически замещает еще один персонаж гоголевской повести – голова). Каверза, однако, не удалась, черт слишком суетился, и месяц, ускользнув от нечистого,

...

плавно поднялся по небу. Все осветилось. Метели как не бывало. Снег загорелся широким серебряным полем и весь обсыпался хрустальными звездами. Мороз как бы потеплел.

Освобождение месяца предсказывает счастливый ход истории, в которой

...

вместо того, чтобы провесть, соблазнить и одурачить других, враг человеческого рода был сам одурачен [113] .

Реванш он берет в «такие времена», когда поэзия становится «не интересной».

Самойлов болезненно переживал их наступление, что видно не по одному только стихотворению об исчезновении луны, хотя и надеялся на лучшее. В том же 1989 году было написано «Поэзии ничто не может помешать…». Самойлов верил в будущую поэзию, кроме прочего, еще и потому, что почти двадцатью годами раньше написал «маленькую трагедию», в которой с неба на грешную землю взирал месяц, а слово поэта ошеломляло совершенно чуждого поэзии гражданина.

Последняя реплика гражданина: «– Ты это видел?» – должна пониматься двояко. Это может быть вопрос (что-то вроде «неужели такое бывает?») человека, прежде столь тесно не соприкасавшегося со злом (ухитрявшегося его не замечать), которому теперь надо жить с новым опытом. Но это может быть и вопрос того, кто когда-то беспричинно расстрелял пленного немца, забыл о нем и сейчас настигнут рассказом поэта, как убийцы Ивика – появлением журавлей. При этом не важно, видел ли поэт, как гражданин убил пленного (в таком случае судьба свела однополчан), или он был свидетелем другой, но в сути своей точно такой же расправы (все убийства одинаковы).

Многопланов и ответ поэта. «Это был не я» означает и «в тот раз убили не меня» (вспомним, что импульсом для рассказа стал звук, напомнивший об убитом Лорке), и «я теперь стал другим и не допустил бы убийства», и, наконец, «я это сумел увидеть (запомнить, осмыслить, рассказать) потому, что подчинен высшей воле – не я, а Бог видел это и видит все, что с нами происходит». Последнее слово, как и у Пушкина, Лермонтова, Некрасова, остается за поэтом, а молчание прежде столь говорливого гражданина и краткость его последней реплики указывают на то, что после рассказа поэта он стал (хотя бы на время) иным, чем был прежде.

Резкий драматизм и смысловая многоплановость однострочного финального диалога вступали в неразрешимое противоречие с подцензурной версией сюжета, в которой пленный стал советским солдатом (вместо «офицера» увели куда-то маркированного «замполита»), а его убийцы – немцами (вместо «Вблизи него стояли два солдата» – «Вблизи него немецкие солдаты», вместо «Те трое прочь ушли» – «Три немца прочь ушли» – 683–684). Читатель не мог не задаться вопросом: если речь идет о зверствах нацистов, то чему же изумляется гражданин? (О преступлениях, совершенных гитлеровцами, советские публицисты, литераторы, кинематографисты, художники и прочие деятели искусств информировали общество с разной мерой ответственности и честности, но постоянно. Этим сюжетом в СССР удивить было нельзя.) Думается, Самойлов уступил цензурному давлению потому, что был убежден: финал (и общая конструкция стихотворения) «переиграют» очевидные подмены. Вера в свое слово соединялась здесь с верой в читателя. Стихотворение – пусть со следами цензурного вмешательства – должно было пробиться в печать. Если бы «Поэт и гражданин» остался потаенным текстом, нарушился бы диалог поэта и гражданина, который был для Самойлова не менее важен, чем для Слуцкого.

Начиная читать стихотворение, мы воспринимаем заглавье и эпиграф как знаки иронически-игрового текста. Пародийные реминисценции усиливают это впечатление. Трагедия следует прямо за каламбуром. По прочтении и заголовок, и эпиграф обретают иной смысл. Поэту есть что сказать гражданину (какое бы значение ни придавалось этому «званию»), гражданин должен (и может) услышать поэта. «…Не для битв…/… для молитв» рождены не только поэты, но и все люди.

...

Опубликовано: Universitas Tartuensis. Humaniora: Litterae Russicae. Труды по русской и славянской филологии. Литературоведение. Tartu Жlikooli Kirjastus, 2008. <Вып.> VI. Новая серия. К 85-летию Павла Семеновича Рейфмана.

Пушкин в стихотворении Давида Самойлова «Ночной гость»

«Ночной гость» – одно из наиболее трудных для понимания стихотворений Давида Самойлова. Сложность текста, провоцирующего читательское недоумение (или даже неприятие), вполне осознавалась автором и, скорее всего, прямо им планировалась. Подтверждением тому может служить дневниковая запись М. С. Харитонова о его разговоре с Самойловым, случившемся 2 июня 1973 года (помечена 1 июня, днем рождения поэта, после празднования которого Харитонов остался ночевать у Самойлова в Опалихе):

...

Давид упомянул, что Якобсону не понравился «Ночной гость», и стал мне читать, комментируя. До меня впервые дошел смысл этих стихов <…> «В этих стихах я впервые позволил себе употребить ассоциации из прошлых стихов, не заботясь о том, поймут ли это читатели или нет…» [114] .

Характерно и то, что «Ночной гость» отвергается А. А. Якобсоном, едва ли не самым преданным читателем Самойлова той поры [115] , и то, что уже знавший текст и вообще-то восторженно относящийся к поэту Харитонов [116] воспринимает смысл стихотворения только после авторского истолкования, и то, что сам Самойлов считает должным текст пояснять – как по деталям (при чтении), так и в целом. К сожалению, Харитонов не зафиксировал конкретных комментариев Самойлова (что вполне понятно – беседа шла в ресторане за коньяком, а предшествовал ей праздничный вечер), однако приведенная им финальная реплика задает ориентиры исследовательского поиска – для адекватного понимания «Ночного гостя» существенны прикровенные «ассоциации прошлых стихов».

Скорее всего, именно развивая соображения о «Ночном госте» (и своей новой поэтике), Самойлов в той же беседе счел нужным сказать о Мандельштаме и его роли в истории русской словесности:

...

Мандельштам – первый поэт, показавший, что в России существует великая поэзия. Великая русская поэзия стала складываться сравнительно недавно – лет 150 тому. Мандельштам первый овладел огромным богатством ассоциаций, созданных этой поэзией <…> когда Мандельштам говорит: «Я трамвайная вишенка страшной поры» – за этим огромное богатство ассоциаций…» [117] .

На значение ассоциативной поэтики Мандельштама (и поздней Ахматовой) для Самойлова начала 1970-х указывал В. С. Баевский, анализируя «Возвращенье от Анны…» (ключевое стихотворение сборника «Волна и камень») и «Ночного гостя» [118] . Заметим два усложняющих дело обстоятельства. Во-первых, сами по себе реминисценции (ассоциации) считываются достаточно легко: это касается и метрико-строфической ориентации на «Поэму без героя», и хрестоматийного пушкинского эпиграфа, и еще более хрестоматийной формулы «жестокий век», и фамилии молодого поэта, отсылающей к Эдгару По (но вовсе не обязательно – к Мандельштаму), и даже завуалированного упоминания Бродского. Однако, разгадав простые загадки, читатель обнаруживает, что разгадки плохо связываются друг с другом, а смысл стихотворения остается темным. Во-вторых же, употребленный Самойловым в беседе с Харитоновым оборот «ассоциации из прошлых стихов» подразумевает не один, а два смысла – «прошлыми» могут быть как стихи великих предшественников (эта тема продолжена и конкретизирована в характеристике Мандельштама), так и собственные. Это взаимодействие «своего» (в том числе – прежде выросшего из «чужого») и «чужого» (в том числе – уже включенного в личный контекст автора) и организует текст «Ночного гостя» [119] .

Поделиться с друзьями: