Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дневник отчаявшегося
Шрифт:

Т., хорват, обвиняется в том, что где-то на границе говорил с русскими — он, дурак, которого nolens volens зачислили в мобильную гвардию и которого все это волнует так же, как меня душа марсианина.

Хороший, приятный и для этого чумного логова ухоженный молодой человек, по-своему образованный, начитанный и живой. В темном углу, где лежат наши кишащие клопами соломенные тюфяки, мы немного поболтали, и он рассказал мне, как мирная винодельческая деревня на его далекой родине на Дунае была эвакуирована, потому что сербы хотели освободить там место для своих людей.

— Поверьте, был собран богатый урожай, амбары полны пшеницы, бочки — сусла, подвалы — кукурузы и табака. Уже весной прошел слух, что нас выгонят, причитающие старики поверили, мы, молодые, посмеялись над этим и забыли, так как сербские власти энергично это отрицали… Да, еще за два дня до того, как все это стало реальностью, за распространение новости строго наказывали. Поверьте, когда это случилось, словно гром среди ясного неба. Нам дали ровно двенадцать дней, чтобы покинуть нашу деревню, наши виноградники, наши богатые дома, и обещали, что если мы оставим все здесь, все вещи, все инструменты, целые фермы с оборудованием и урожаем в Боснии… нам не придется об этом жалеть. Ну, старики поняли, что к чему, они в тот же вечер перерезали себе горло, повесились, ушли на Дунай. Нас же посадили в жалкие тифозные вагоны, четырнадцать дней мы ехали запертые, почти задыхались в вони экскрементов, в чаду от погибших, которые заплатили за это путешествие своей жизнью. Когда мы достигли места назначения, одних заперли в ледяных амбарах большого поместья, других — в полуразрушенных теплицах заброшенного рыночного сада, третьих — в кишащих вшами бараках, в которых раньше изолировали тифозных больных. Это, господин, были «процветающие и такие же, как у нас, фермы», которые нам обещали.

— А не кажется ли вам, что старый режим, Терезианское государство, обошелся бы с вами более мягко… что для него это было ужасом, как и для вас, и что единственное, чего он требовал от вас, — признания общего символа, императорской короны Вены?

— Конечно, но ведь хочется жить своей собственной жизнью.

Он имел в виду, конечно, собственно национальную жизнь, распространяющееся с 1789 года заблуждение, в пламени которого сгорит Европа и которое могло разгореться там только потому, что погасло спокойное и ровное, мягкое пламя общеевропейской духовности, святое пламя богоискателей на земле.

Я лег с грустью. Я родился слишком рано. Я не доживу до выздоровления от этого безумия.

Печальные дни, когда сквозь щели сильно задувает, когда гаснет мягкое солнце осени, когда приходит так рано этот апокрифический час рассвета в каменном гробу.

Пока светло, пока день не умрет для меня, я читаю в отчаянии, я читаю эти совершенно глупые, раздутые парижским высокомерием дневники, пропускаю эту оргиастику наполеоновского государства, чья агония отравляла нашу жизнь столько лет…

«В прежние времена была большая разница — теперь все одинаково. В прежние времена была судьба — теперь поденная плата. Величие — что это такое? Дайте мне килограмм величия, сколько стоит? Мы покупаем зубные протезы, мы разводим новую кишечную флору в животе, все подряд, все как один. Мы распределяем жизнь между собой, разбавляем воздух и оставляем каждому поколению все более запутанный и неуправляемый мир. Принцесса? Она ездит на велосипеде, как рабочие ее отца, короля, которые избегают ее, то приветствуют, то не приветствуют». Это было написано в 1915 году человеком, который, вероятно, под давлением своих истерических женщин встал в ряды масс.

В один из первых холодных дней меня вызывают на допрос и ошеломляют переменами, произошедшими за кулисами. Там, где несколько дней назад дул ледяной северо-восточный ветер, сегодня веет нежный зефир; там, где вчера грубый капитан рявкал, как фельдфебель, сегодня само внимание, и я должен опасаться, что он отпустит меня с этого позднего вечернего допроса с поцелуем на ночь.

Загадка вскоре разгадана. Из дверей дежурного майора, одетого в фантастический и похожий на мираж кожаный плащ с эмблемами генерала мобильгарда, выходит Дтл. [247] , и именно этот талисман в форме совершил великое чудо. Он, моложе меня более чем на десятилетие, мягко наставляет меня, и я, признаться, не знаю, серьезен ли он, или это только чтобы хорошо выглядеть в глазах какаду из мобильной гвардии. Как бы то ни было, его немедленное воздействие на этого капрала, получившего звание капитана, поразительно.

247

Неустановленное лицо. Примеч. пер.

— Герр генерал прикажет подать машину или герр генерал пойдет пешком?

Всегда на прусском казарменном жаргоне и с преданностью, заставляющей опасаться, что этот кот в сапогах ляжет перед ним на землю или полностью растворится в воздухе.

И вот происходит чудо, на которое я не смел надеяться и час назад в этом гробу: меня освобождают в тот же вечер.

Я иду в камеру, сажусь и испытываю в тревоге то, что, наверное, испытывал каждый ожидающий освобождения заключенный: часы сомнений в том, что в последний момент что-то произойдет, часы, когда пытаешься ответить на только что упомянутый вопрос с помощью всевозможных глупых оракулов… О, эти роковые последние часы, которые почти так же мучительны, как и страшные первые.

К счастью, их прервало новое беспокойство: нас, на которых гражданские обитатели казармы, клерки, повара, женщины, отвечающие за прачечную, смотрят как на диковинных животных, ведут в узкий и низкий подвал, который пересекают электропроводка, трубы водопровода и канализации.

Видимо, считается гуманнее утонуть в фекалиях под землей, если граната попадет сюда, чем быть разорванными осколками наверху, под открытым небом.

Через окно подвала я могу уловить скудный проблеск неба и более значительный кусок казарменного двора… О, безысходность этих бесчисленных окон, мрачность складов, апокалиптическое уродство вокруг… уродство, которое кажется религией милитаризма.

О, они ненавидят все, что напоминает о духе и красоте, у них есть фетиш, которому они поклоняются и который, вероятно, является увеличенным до гигантских размеров стаканом для игральных костей; из своей привязанности к уродству они сделали религию, которую намерены навязать всему миру.

Они будут истреблены, их будут преследовать с неослабевающей ненавистью, их будут унижать немыслимыми унижениями, и в мире не будет мира, пока не сотрется последняя память о них.

Выходя через два часа из казармы, чувствую себя человеком, зарытым в братскую могилу, — грязным, переполненным позорными воспоминаниями.

Старое суеверие запрещает оборачиваться только что освободившемуся, иначе он вернется. Я не оборачиваюсь, когда мой славный унтер-офицер бросается за мной со щеткой и чистит мой пыльный сюртук.

— Смотри, чтобы это поскорее закончилось!

Во имя тебя, мой мальчик, во имя нашей общей ненависти, во имя измученного человечества, во имя мира…

Только дома я узнаю, что они задумали, и если бы не вмешательство Дтл., стало бы реальностью для меня.

Послесловие Петера Чойка

Биография и творчество

Фридрих Рек-Маллечевен родился 11 августа 1884 года в семье депутата рейхстага и ландтага (отец придерживался консервативных взглядов) в восточно-прусском родовом поместье Маллечевен под Нойендорфом, недалеко от бывшей польско-российской границы{1}. По окончании гимназии в 1904 году он проходит шестимесячную военную службу (предположительно в пятом Тюрингском пехотном полку) и с октября 1904 по 1909 год изучает медицину в Кёнигсберге, Инсбруке, Ростоке и Йене. В 1908 году женится на Анне Бюттнер, прибалтийской немке, а в 1911-м завершает обучение, защитив диссертацию. После рождения второй дочери Сузанны в 1912 году Рек-Маллечевен отправляется в качестве судового врача, а затем пассажиром на западное побережье Южной Америки и в Нью-Йорк. На Рождество 1912 года возвращается к семье, теперь уже в Баварию.

Поделиться с друзьями: