Дневник. Том 2
Шрифт:
ботать. И я думаю, что как внезапно обнаруживается недуг,
долго остававшийся тайным, так и я вдруг открою жестокую
правду: наступила моя старость, у меня нет ни жены, ни детей,
я в полном одиночестве, — я почувствую всю тяжесть моего по
ложения; всего этого я не замечаю, когда мой мозг творит и
вокруг меня толпятся образы из новой книги.
Понедельник, 21 августа.
Отъезд из Жан-д'Эр.
Три часа я томлюсь в Бар-ле-Дюк в ожидании поезда и, чтобы
как-нибудь убить время, смотрю, как мальчишки ловят уклеек
в том самом месте, где и я ловил их в детстве.
Потом я пытаюсь, хотя и безуспешно, отыскать дом, где жила
первая женщина, которую я любил в возрасте шестнадцати
лет, — она только что вышла тогда замуж, и, поднимаясь на
крутой берег, по дороге к месту клева, жаловалась на боль в
сердце и прикладывала мою руку к своей груди, чтобы я «по
чувствовал и пощупал, как оно бьется.
Суббота, 26 августа.
«У меня был друг. Он заболел — я его лечил. Он умер — я
его распотрошил». Эти слова какого-то медика XVIII века мог
бы взять Дюкан в качестве эпиграфа к своим воспоминаниям
о друге, болевшем эпилепсией *.
Суббота, 2 сентября.
Сегодня, когда я ехал в Пасси, в омнибусе напротив меня
сидела женщина — немолодая, свиноподобного типа, — того типа,
который я отметил на одном из рисунков Ватто. Эта женщина,
по-видимому, белошвейка, была с ног до головы одета в черное
и словно купалась в этой черноте; тело белое, очень белое, и
большой черный сверток в руках — восхитительных руках, чья
белоснежная нагота терялась в темных рукавах без оторочки.
Эта женщина боролась со сном, ее серые глаза то и дело при
крывались золотистыми, как спинка осы, ресницами, и вся она,
с этой чувственной белизной молочного поросенка, с этой рых
лой влекущей плотью была в сто раз соблазнительнее, чем си
девшая рядом с ней молодая красивая англичанка.
308
Превосходный тип для современного романа: сын владельца
ресторана, какие появились в последние годы, — бакалавр, док
тор прав и т. п.; этот господинчик с салфеткой под мышкой, в
рединготе, сшитом у лучшего портного, болтает об искусстве,
литературе, философии, непринужденно опершись рукой на
спинку стула клиента; он изящно изогнулся... а кокотка, при
шедшая с клиентом, строит глазки — ему и какому-то богачу,
более солидному кавалеру, чем тот, кто ее угощает. <...>
Четверг, 12 октября.
Снова вижу Доде, охваченного таким радостным возбужде
нием, таким счастьем, порождаемым работой, что это похоже
на опьянение: совсем особое состояние духа, которого я не за
мечал ни у кого другого. < . . . >
Суббота, 14 октября.
Я думаю, что ни одного писателя так упорно не оскорбляли
на протяжении всей его литературной карьеры, как нас с бра
том. Сегодня я прочел в «Ливр», что Альфред Мишиель настро
чил серию статей о моем брате и обо мне под названием «По
следователи Бальзака»: * все наше творчество — нуль, сплош
ной нуль, а если что-нибудь и есть в нем, то совершенно
случайно, вопреки нашему желанию и неведомо для нас самих.
Среда, 22 ноября.
Еду в театр, думая о представлении «Ирены» * в апреле
1778 года; мысленно вижу, как на сцене венчают бюст Гюго,
слышу восторженные возгласы зала, аплодисменты, не дающие
актерам говорить.
Белые галстуки на галерке — этого я еще никогда не видел.
Вопреки всем моим ожиданиям, лиризм Гюго натолкнулся
на ледяной холод зала. Слов нет, Гот из рук вон плохо играет
Трибуле. Он не умеет ни быть горбатым, ни рыдать, ни прочесть
как следует ни одного стиха. Он даже не смог придать себе
тот облик веласкесовского шута, какой был бы в этой роли у
Рувьера.
Но пусть Гот отвратителен, а другие актеры посредственны —
не этим объясняется холодность публики. Прежде всего остро
умие придворных, которые еще утром, когда я перечитывал
пьесу, казалось мне сносным, на сцене выглядит грубым, чрез
мерным. И потом, опять этот гюгоистский гуманизм, высокопар-
309
ный гуманизм, который взывает не к человеку во плоти и
крови, а к некоему отвлеченному разуму.
В коридорах шепчут друг другу на ухо: «Все это как будто
устарело, а?» Да, поистине для нашей эпохи критики и анализа
этот гений 1830 года слишком наивен; маска, делающая Три-
буле глухим и слепым, так что он даже перестает различать,
где право, где лево, — пожалуй, чересчур детская драматурги
ческая находка.
Спектакль продолжается под легкий шелест программ и
шуршание шелковых платьев, похожие на шипенье раскален
ной сковородки, — эти звуки свидетельствуют о том, что зал
скучает, и обычно предшествуют свисткам.
Перевожу взгляд со сцены на главную ложу, где сидит пре
зидент Греви, совершенная развалина, потом на нижнюю ложу
возле сцены, в тени которой виднеется Гюго, прикрывающий
рукою свой огромный лоб.
Принцесса, питающая ненависть к лиризму, будь он хорош
или плох, то и дело возмущается нелепостями пьесы, причем
возмущение ее подогревается легким приступом ишиаса. Она
говорит такие вещи, за которые гюгопоклонники выкинули бы