Дни нашей жизни
Шрифт:
— Не будем говорить обо мне. Но ваш преемник Шикин, маленький, тихий практик, работает лучше вас, потому что дает все сто процентов, понимаете? Целиком! А вы — нет. И люди это понимают.
— Так. Ну, валяйте, выкладывайте сразу все, что вы обо мне думаете.
Она слегка улыбнулась:
— Вы и сейчас уверены, что все о вас думают и ваши переживания всем интересны и важны. И что вам должны сочувствовать. Хотя никто, кроме вас, тут не виноват, и вы достаточно умны и самостоятельны, чтобы самому выбраться на свою собственную лыжню, — если захотите.
— Значит — эгоцентрист?
— Есть немного.
— Еще что?
— Однажды я вам сказала, Витя, что вы добрый. Помните, в истории с Кешкой? И Полина Степановна считает, что вы добрый.
— А я злой?
— Нет, вы добрый, если ненароком заметите чужую беду. Только чаще не замечаете.
Помолчав, он мрачно сказал:
— Валяйте до конца. Все.
— Ох, Витя, я совсем не готовилась к подробному анализу вашей личности, и зачем вам это нужно?
Она повернула руку так, чтобы незаметно взглянуть на часы. Исповедь Гаршина была на редкость некстати. Новое платье должно быть дошито к субботе — так задумано, — а ей осталось самое канительное — обтянуть и пришить пуговицы и сделать петельки. Времени так мало, и вот уже девятый час...
Гаршин заметил ее осторожное движение.
— Вы правы, Аня, — сказал он, вставая. — Я и забыл, что платье для женщины дороже человека, разве что за исключением того единственного человека, ради которого это платье шьется и горошины обтягиваются. Пойдемте, я вас доведу и донесу ваш горох.
Она не нашла нужным возразить хотя бы из вежливости. Это было почти оскорбительно. Он не взял ее под руку, а она шла легкой походкой, всегда пленявшей его, и думала о чем-то своем. И шла до невежливости быстро. Была минута, когда Гаршину хотелось вышвырнуть вон ее нелепый горох и уйти не прощаясь.
Но как раз в эту минуту Аня придержала шаг и внимательно вгляделась в его лицо со стиснутыми от злости челюстями. До нее как-то вдруг дошло, что Гаршину сейчас действительно всерьез плохо, что ему, видимо, очень нужно поговорить с кем-нибудь по душам.
И, какой бы он ни был, как бы она ни относилась к нему, отказать ему в этом нельзя.
— Мне кажется, вы сейчас на распутье, Витя, — заговорила она, не глядя на него, чтобы не смущать Гаршина и чтобы хватило духу все высказать, — и это более серьезно, чем выбор — наука или производство. Я не знаю, задумывались вы раньше или нет. Если и задумывались, то, наверно, легко убеждали себя, что все — вздор. Так вот, не позволяйте себе поверить, что все — вздор. И эта ваша подпись, и история с ротором, и Савин... Ведь не тянет вас к науке, Витя, не тянет! И в цехе...
— Ну, знаете! — вскричал Гаршин. — Столько, сколько делаю я...
— Ну и что? — перебила Аня. — Кто вы такой в цехе? Толкач! Незаменимый в авральной работе толкач! Почему вас перевели из технологического бюро, где нужно думать, искать, внедрять новое, — на сборку? Потому что в период аврала надо было нажимать, толкать... Но это все меньше и меньше будет нужно.
Они уже подошли к ее подъезду.
Она взяла его за руку с дружеской сердечностью, и не ее была вина, если в эту минуту она показалась ему более далекой, чем когда бы то ни было:
— Поймите, Виктор... Мне очень хочется, чтобы вы поняли... Когда требуешь много от себя, от других, от жизни... ну, тогда и приходит настоящее. Говорят: жить по большому счету. Я не берусь объяснять, как это. Тут, наверно, дело в самом отношении... Помните наш разговор в кавказском кабачке? В отношении к своей работе, к любви, и к людям вообще, и к будущему — к своему же собственному будущему...
Улыбнувшись ему, она добавила:
— Вы только не внушайте себе, что все — вздор! Ладно?
— Ладно. Держите ваш горох.
— Не просыпался?
— Сейчас пошарю. Вот две горошины.
— До свидания, Витя.
— До свидания.
Он медленно пошел обратно, на проспект. Вот ведь ерунда какая… вот ерунда!.. «Не позволяйте себе поверить, что все — вздор»... Ну, а что же тогда?
Веселая гурьба девушек шла навстречу. Не обратив на него никакого внимания, прошли мимо.
Он вскинул голову, расправил плечи, приосанился. Еще не хватало — брести побитой собакой, поджав хвост!
Он пошел, стараясь держаться молодец молодцом. Но мускулы лица подводили. Чуть забудешься — они как-то опадают, вянут, немеют, словно чужие. Веки нависают над глазами, углы рта опускаются, щеки морщатся... Он сам чувствовал необычную обрюзглость своего лица, встряхивался, напрягал мускулы и снова шагал молодец молодцом навстречу взглядам прохожих.
15
Новость стала известна в цехе с утра: накануне вечером Белянкина арестовали. Уголовный розыск раскрыл шайку бывших кустарей, расхищавших кожи в артели «Модельная обувь» и из-под полы торговавших обувью из ворованной кожи. Белянкин, прикрываясь званием рабочего, был ее активным участником.
Вместо Белянкина в утреннюю смену вышел Торжуев. Коротко сказал мастеру: «Отработаю сколько нужно, чтоб цилиндр не задержать», — и пошел к своей карусели, исподлобья озираясь. Когда Ерохин, работавший на соседней карусели, попробовал заговорить с ним, Торжуев злобно огрызнулся: — Да иди ты... без тебя тошно! Но дневное задание, как всегда, перевыполнил. К концу дня Торжуев явно заволновался, зорко поглядывал вокруг, предупредительно поворачивался лицом к проходившим мимо начальникам: не попросят ли его, Торжуева, выручить цех и отработать вторую смену.
Но к началу смены Ефим Кузьмич подвел к торжуевской карусели нового рабочего, из расточников, которых в последнее время обучали второй профессии — карусельщика. Торжуев знал, что их обучают, видел, что Ерохин что-то объяснял им на своей карусели… Но кто мог думать, что одного из них решатся поставить на самостоятельную работу?
Молча уступив место новичку, Торжуев угрюмо спросил, в какую смену выйти завтра. Ефим Кузьмич подумал и сказал — в утреннюю. Еще подумал и добавил:
— Ты не косись на людей, Семен Матвеевич. Раньше не думал, так теперь задумайся. Без людей не проживешь.
Торжуев впервые поглядел ему в лицо и процедил:
— Я свое дело, кажется, и так сполняю. Подсчитай, сколько сработал. А думать... чего мне думать?
И пошел в душевую.
Он редко пользовался душем, но сегодня очень не хотелось возвращаться к заплаканной жене и к детям, особенно к детям. Вчера вечером, когда уводили Белянкина, дома была только младшая — Ирочка. Увидав ее ошеломленное лицо, Торжуев закричал на нее: «Чего глаза таращишь? Иди спать!»