«Доктор Живаго» как исторический роман
Шрифт:
Анализируя фактический материал «Доктора Живаго», мы обнаружили, что его обработка писателем обусловлена характером воссоздаваемого им временного промежутка. О «годах безвременщины» (то есть о периоде «выпадения» из истории) Пастернак, как мы показываем на множестве примеров, повествует иначе, чем об эпохе предшествующей (точка разлома — начало Гражданской войны, вернее прямое соприкосновение с нею романных персонажей) и о будущем, свет которого ощутим уже в военных главах «Эпилога» и резко усиливается в его финале. Однако, согласно убеждениям Пастернака, история не могла прекратиться вовсе и в самые жестокие (лживые, безбожные и бесчеловечные) годы. Соответственно, годы эти изображаются в двух перспективах — краткого безвременья (воспринимаемого рядом персонажей и многими потенциальными читателями как «новое время») и времени истинного, предполагающего жизнь человека в истории, творчество и бессмертие.
Отношение человека (романного персонажа) к истории (в том числе к революции, ее причинам и следствиям) становится у Пастернака едва ли не важнейшей характеристикой личности. Не менее существенно, что истинное понимание природы истории в ее неразрывной связи с христианством, внутренней свободой и творчеством предстает в романе значимой особенностью переломной эпохи. Поэтому носители такого понимания наделяются чертами незаурядных исторических лиц, воплощающих мощные культурные веяния начала ХX века. Эта характерологическая стратегия объясняет специфику проблемы «прототипов» в романе Пастернака, которой посвящена 4-я глава нашей работы. Мы показываем, что ориентация на прототип наиболее последовательно проводится при обрисовке двух персонажей. В Н. Н. Веденяпине, которому писатель доверяет теоретическое обоснование своей историософии, угадывается прежде всего Андрей Белый, но также и другие художники-мыслители символистского склада (от Вл. С. Соловьева до сверстников Пастернака). Еще сложнее «прототипическая структура» главного героя, которому дано воплотить мечту дяди (и всего символизма) — победить творчеством смерть. Жизнеописание Юрия Живаго прочитывается как альтернативная биография автора, что выявляет их глубинное единство. Тождество несхожих по «внешним признакам» автора и героя определяет сложную автометаописательную структуру романа: «Стихотворения Юрия Живаго» не только дополняют и корректируют прозаическое повествование, но и выступают аналогом романа как художественного целого и как жизненного акта.
Автобиографизм парадоксально предполагает две другие прототипические проекции: в Живаго-мученике обнаруживаются черты Д. Ф. Самарина, одного из многих русских интеллигентов, словно бы походя уничтоженных большевистским режимом, в Живаго-поэте — черты Александра Блока, по Пастернаку, первого (во всех смыслах) русского поэта ХХ столетия. Как сходство с Белым позволяет увидеть в Веденяпине «символиста», так самаринская составляющая личности соединяет Живаго с судьбой всей не вписавшейся в советский порядок интеллигенции, а блоковская «составляющая» героя открывает в нем обобщенного русского поэта времени «невиданных перемен».
Совмещение трех «прототипов» Живаго, таким образом, указывает на его причастность разным, хотя и пересекающимся социокультурным общностям («бывшие»; поэты; интеллигенция, принявшая советский строй и им «принятая», к которой Пастернак в известной мере относил и себя). Подробно нами воссозданная трагическая фактура времени и сюжетная организация романа позволяют еще более расширить круг лиц, так или иначе «родственных» доктору. «Стихотворения Юрия Живаго» обращены не только к его поумневшим друзьям, но и ко всем чающим освобождения людям. Говорят они не только о «своем» (лично пережитом Живаго или его создателем), но и об общем. Именно поэт оказывается и героем исторического романа в традиционном смысле — обычным человеком, проходящим сквозь немыслимые прежде обстоятельства, «объектом» истории, и ее субъектом — тем, кто истинную историю создает.
Этому творческому (историческому) свершению не только героя, но и автора посвящена 5-я глава, концепция которой выстраивается на основе всех сделанных прежде наблюдений и следующих из них выводов. Вселенскость, по Пастернаку, такое же неотъемлемое качество истории, как ее внутренняя стройность и предъявляемый ею императив творчества. Преодоление национальной замкнутости возможно лишь в истории, которую пытается отменить хаос братоубийственной гражданской войны (общего озверения), перерастающий во враждебный свободе и творчеству, то есть антиисторический политический уклад. Время, процесс распада которого художественно воссоздается с шестой («Московское становище») по пятнадцатую («Окончание») части романа, начинает возвращаться в части шестнадцатой («Эпилог») и вполне обретается в части семнадцатой — «Стихотворениях Юрия Живаго». Мы показываем, что цели этой служат не одни лишь переложения евангельских эпизодов, но и композиция цикла (годовой круг), его мотивная структура и весьма различно организованные связи отдельных стихотворений с личной историей доктора Живаго (в частности, их значимое отсутствие, а в ряде случаев — принципиальная невозможность).
Было бы, однако, неверным полагать, что «обретение времени», «освобождение» и «победа над смертью» суть свершения одного лишь героя, которому передано авторство «Стихотворений…». Сама жизнь героя, его верность назначению и жертвенность (продолжающиеся его стихами) представлена автором как жизнь, творящая историю. Юрий Живаго
еще с гимназических лет мечтал о прозе, о книге жизнеописаний <выделено нами. — К. П.>, куда бы он в виде скрытых взрывчатых гнезд мог вставлять самое ошеломляющее из того, что он успел увидеть и передумать. Но для такой книги он был еще слишком молод, и вот он отделывался вместо нее писанием стихов, как писал бы живописец всю жизнь этюды к большой задуманной картине [Пастернак: IV, 66–67].
Претворить этюды в картину доктор не может и в последние отпущенные ему земные дни:
Хаотичность материала заставляла Юрия Андреевича разбрасываться еще больше, чем к этому предрасполагала его собственная природа. Он скоро забросил эту работу и от восстановления неоконченного перешел к сочинению нового, увлеченный свежими набросками [Там же: 484–485].
Работу героя исполнил автор, создав жизнеописание того, кому пришлось «отделываться» от картины (прозаической книги) этюдами (стихами).
Жизнь автора, альтернативная судьбе созданного им доктора Живаго, оказалась оправданной. Ее оправданием стал исторический роман, повествование о неповторимой и вместе с тем «обычной» личности, втянутой в страшный событийный водоворот и сохранившей верность своему назначению, то есть истории. Появление «Доктора Живаго» (а не еще одного поэтического цикла, пусть даже равного «Стихотворениям…» героя) было, как мы стремились доказать, закономерным следствием всей предшествующей роману эволюции автора. Философия и поэтика книги в их неразрывности строились на единых основаниях, укорененных как в прежних вещах Пастернака, так и в свободно освоенной им большой литературной традиции.
Мы полагаем, что «полидискурсивность» романа Пастернака полностью обусловлена его жанровой сутью. Благодаря как своему генезису, так и сохраняющейся поэтической структуре, исторический роман допускает и даже подразумевает другие «жанровые обертоны», верно (хоть и с разными оценками) фиксировавшиеся критиками и исследователями: роман мистический, приключенческий (и даже «бульварный»), семейный, психологический (с «проблемным» героем), роман о писателе, пишущем этот самый роман (или другую книгу).
Наконец, но не в последнюю очередь, для Пастернака именно и только исторический роман мог и должен был стать «романом-поступком» (по определению Мишеля Окутюрье): завершение «Доктора Живаго» (писавшегося большей частью в самые страшные советские годы) естественно предполагало его предъявление человечеству. Обретение истории требовало творческого и жертвенного вмешательства в ход веков, который в последнем из «Стихотворений…» «подобен притче», поэтическому слову о мире и человеке.
Финал «Гефсиманского сада» подразумевает дальнейшую судьбу «притчи» и ее создателя. Однако ни окончание работы над романом и его публикация (исполнение долга), ни мировое признание всего литературного дела Пастернака (Нобелевская премия была присуждена ему «за выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и на традиционном поприще великой русской прозы» [Пастернак Е. Б., Пастернак Е. В. 2004: 459]), ни развернувшаяся в СССР жестокая травля не приостановили движение автора «Доктора Живаго». Поэтическое осмысление длящейся истории и места в ней художника, божественно-природного начала творчества и его связи с человеческим бессмертием были продолжены в очерке «Люди и положения» (новой версии своей — теперь не альтернативной — биографии), в замысле и набросках прямо исторической пьесы «Слепая красавица», в книге стихов «Когда разгуляется». Даже спонтанный выкрик затравленного поэта «Я пропал, как зверь в загоне…» [Пастернак: II, 195] естественно продолжал его дело жизни. Предвестьем и «зерном» романа было двустишие стихотворения «Памяти Марины Цветаевой» — «Мне в ненастье мерещится книга / О земле и ее красоте» [Там же: 126]. Завершается «Доктор Живаго» переложением слов Христа: