ЖАНРЫ

«Доктор Живаго» как исторический роман
Шрифт:

Символично и принципиально значимо, что соображения эти «безоглядно» формулировались в пору, когда сохраняемая на словах государственная идеология «интернационализма» на деле вытеснялась идеями специфически трактуемой «народности» [216] (этот процесс начался с 1934 года), которая оборачивалась новым антисемитизмом, переименованным в «борьбу с безродным космополитизмом». Пастернак же пишет роман, в котором устами «лучших» героев говорит и о постыдности антисемитизма, и о том, что подлинный, а не официально декларируемый интернационализм достигается не социальными революциями, не идеологической пропагандой и даже не отменой черты оседлости и прочих административно-правовых ограничений, существовавших в Российской империи. Достигается он желанным освобождением от самой идеи народа (национальности) — «верностью Христу», верностью идее «свободной личности».

216

В этой связи чрезвычайно любопытна запись А. К. Гладкова о характеристике Пастернаком Сталина — «гигант дохристианской эры человечества». На вопрос будущего мемуариста «не послехристианской ли?» Пастернак настойчиво повторил свою формулировку [Гладков: 54].

В «Эпилоге» Гордон, с самой первой части романа ощущавший отсутствие свободы, вытекающее из национальной обособленности, читая стихи Живаго, чувствует, что в них заложена идея «просветления и освобождения», составляющая «единственное историческое содержание» послевоенных лет [Пастернак: IV, 514]. Подчеркнем, что имелся в виду тот еще длившийся исторический период, когда весьма многим русским интеллигентам казалось (и не без основания), что новый советский государственный национализм обрел уже непреодолимые формы.

Стихи Живаго приносят Гордону и Дудорову ощущение свободы:

Состарившимся друзьям у окна казалось, что эта свобода души пришла, что именно в этот вечер будущее расположилось ощутимо внизу на улицах, что сами они вступили в это будущее и отныне в нем находятся. Счастливое, умиленное спокойствие за этот святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера участников этой истории и их детей проникало их и охватывало неслышною музыкой счастья, разлившейся далеко кругом. И книжка в их руках как бы знала все это и давала их чувствам поддержку и подтверждение [Там же].

Как мысли Гордона о судьбе евреев порождены идеями Веденяпина о свободной личности, о новом христианстве и новой идее искусства (во многом связанными с представлениями Вл. С. Соловьева, Н. А. Бердяева [217] , О. Э. Мандельштама и других мыслителей и поэтов начала ХX века), так гордоновское постижение свободы приходит от стихов его умершего друга. Стихотворения Юрия Живаго совершают ту «работу», о которой Гордон мечтал в детстве.

217

Выше уже отмечалось, что о возможном соприкосновении истоков философии Н. Н. Веденяпина с Вл. С. Соловьевым и Н. Бердяевым писал А. В. Лавров [Лавров 1993: 329–332].

Парадоксы хронологии

Трактовка «национального» вопроса оказывается одним, но отнюдь не единственным ключом к пастернаковской концепции истории, уяснению смысла этого понятия автором «Доктора Живаго», а следовательно, и к специфике своеобразного пастернаковского историзма.

Классические исторические романы (прежде всего — Вальтера Скотта, Пушкина и Л. Н. Толстого) изображали и объясняли законы, определявшие движение истории в разной степени удаленном прошлом, но были ориентированы на окружавшую их авторов современность. Писатели предполагали возможным (а точнее — должным) воздействие на современников — и тем самым на будущее [Maxwell: 65–67, 70–75]. Пастернак совершенно сознательно ставил перед собой и своим романом такую же задачу. Читателям предлагались оценки событий, явлений, следственно-причинных связей, определивших историю России в первой половине ХX века, не имевшие ничего общего с идеологизированной советской историографией и не менее идеологизированной литературой. Сверх того Пастернак формулирует, главным образом устами персонажей, свое представление о понятиях истории и времени как таковых, и его историософская концепция столь же решительно не вписывается в советскую идеологическую доктрину. В основу этой концепции, по определению самого Пастернака, было положено его «христианство, в своей широте немного иное, чем квакерское и толстовское, идущее от других сторон Евангелия в придачу к нравственным» [Пастернак: IX, 472–473].

В «Докторе Живаго» суждения об истории с разной мерой подробности излагаются Н. Н. Веденяпиным, Гордоном, Симой Тунцевой и Юрием Живаго. В существенных чертах, как не раз указывалось исследователями романа, их историософские построения соприкасаются с германским неокантианством [Дмитриева] и русской религиозной философией (Вл. С. Соловьев, В. В. Розанов, Н. А. Бердяев, М. О. Гершензон и др.), что способствует созданию атмосферы исторической достоверности. Живаго оказывается наследником русской мысли рубежа XIX–XX веков, а также более ранних этапов ее развития (П. Я. Чаадаев, А. И. Герцен, Ф. М. Достоевский), ставших в эту пору объектом постоянной и напряженной интеллектуальной рефлексии [Смирнов 1995: 155–166, 174].

Восприятие истории как сознательного созидательного человеческого труда по осмыслению событий прошлого и настоящего для Пастернака неотделимо от христианского миропонимания. Именно эти усилия (и только они) способны привести человечество к победе над смертью. Об этом уже в первой части романа говорит Веденяпин. Ключевым требованием для участия в этом «творении истории» Веденяпин считает «верность Христу»:

…надо быть верным Христу <…> можно быть атеистом, можно не знать, есть ли Бог и для чего он, и в то же время знать, что человек живет не в природе, а в истории, и что в нынешнем понимании она основана Христом, что Евангелие есть ее обоснование [Пастернак: IV, 13–14].

Таким образом, согласно убеждению Веденяпина, человек может считать себя атеистом или агностиком, не иметь ясных представлений о Боге, но в силу принадлежности к христианской культуре любое его творческое усилие в науке или искусстве работает на суммарное дело [218] — создание «основанной Христом» истории. Веденяпин далее прямо называет историей путь человека к бессмертию, подчеркивая, что вся сознательная деятельность в области современной науки и искусства подчинена той же цели:

218

Б. М. Гаспаров связывает эти слова Веденяпина, в частности, с философией Николая Федорова, автора «Философии общего дела» [Гаспаров Б.: 263]. Эти идеи могли быть известны Пастернаку с 1910–1920-х годов, но в 1940-х он много общается с кругом молодежи (Берковская, Сетницкая), тесно связанным с популяризаторами идей Федорова в 1910-х годов — А. Горским и Н. Сетницким.

А что такое история? Это установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и ее будущему преодолению. Для этого открывают математическую бесконечность и электромагнитные волны, для этого пишут симфонии. Двигаться вперед в этом направлении нельзя без некоторого подъема. Для этих открытий требуется духовное оборудование. Данные для него содержатся в Евангелии [Пастернак: IV, 13].

Веденяпин описывает христианство (Евангелие) как необходимый инструмент («оборудование») для созидательной деятельности. Далее он частично расшифровывает функции этого «оборудования», служащего пониманию подлинной, то есть плодотворной, жизни:

Это, во-первых, любовь к ближнему, этот высший вид живой энергии, переполняющей сердце человека и требующей выхода и расточения, и затем это главные составные части современного человека, без которых он немыслим, а именно идея свободной личности и идея жизни как жертвы [Там же].

Затем Веденяпин, подчеркивая новизну христианства, говорит, что христианская история противостоит всему существованию прежнего мира. Именно преодолевающие смерть («смертию смерть поправ») любовь и жертва Христа ложатся в основу того, что герой (а затем и другие персонажи Пастернака) называют историей. История становится «домом», в ней умирают «посвященные теме преодоления смерти»:

Имейте в виду, что это до сих пор чрезвычайно ново.

Истории в этом смысле не было у древних. Там было сангвиническое свинство жестоких, оспою изрытых Калигул, не подозревавших, как бездарен всякий поработитель [219] . Там была хвастливая мертвая вечность бронзовых памятников и мраморных колонн. Века и поколенья только после Христа вздохнули свободно. Только после него началась жизнь в потомстве, и человек умирает не на улице под забором [220] , а у себя в истории, в разгаре работ, посвященных преодолению смерти, умирает, сам посвященный этой теме [Пастернак: IV, 13].

219

В этих словах часто видят портрет Сталина [Вишняк; Пастернак Е. 2009: 379; Быков: 528; Иванова: 381]; ср. приведенное выше зафиксированное А. К. Гладковым суждение Пастернака о Сталине как «гиганте дохристианской эры человечества».

220

В этих словах можно расслышать перекличку и отчасти полемику с блоковским стихотворением «Поэты»: «…Пускай я умру под забором как пес, / Пусть жизнь меня в землю втоптала, / Я верю, то Бог меня снегом занес, / То вьюга меня целовала…» [Блок 1999: III, 89]. Не будем касаться долгой истории фразеологизма «умереть под забором». Он мог возникнуть в речи героя и без связи с Блоком (что вполне соответствует хронологии — стихотворение «Поэты» было написано в 1908 году, то есть через несколько лет после того, как романный герой помянул «смерть под забором»). Однако заметим, что «выбор» у Блока вынужден: смерть под забором противопоставлена у него убогой «обывательской луже», «конституции куцей», которой доволен сомнительный «друг и читатель».

Поделиться с друзьями: