Донская повесть. Наташина жалость [Повести]
Шрифт:
— Вот взять чурбан да выломать. Ну, за что мы сидим?
— Ты, Андрей, не выдумывай! — Яков, поворачиваясь, подтянул ноги и охнул от укола в боку. — А то мы угодим в станицу. Знаешь, как они рассвирепели теперь. И так, должно, влетит нам за нашего молодца.
— Молодец-то он молодец, да леший его принес домой, греха немало. Знает щенок, чье сало упер, и нужно бы остерегаться. — Андрей отдавил Якову ногу и опустился подле него. — Давай-ка с горя закурим да потянем, что ли, родителей помянем.
— Давай, — согласился Яков.
Напрасно Андрей беспокоился о своих делах. За весь день к амбару никто и глаз не показал. Вечером мимо них пожарники провели лошадей. Андрей крикнул, но пожарники и близко не подошли, только хохотнули и заругались. Пришлось им, голодным и обозленным, устраиваться в амбаре на ночь. Лежа на голых досках и перекидываясь с боку на бок, они крепко порешили, что если завтра их не выпустят — в следующую ночь они обязательно выдавят дверь.
Рано утром — по амбару едва начали расплетаться узоры солнца — загремела цепка, и на пороге появился полицейский.
— Ну как, живы тут? — и ощерил прокуренные зубы.
Андрей приподнялся, одернул смятую, загрязненную рубашку и, сердитый, не говоря ни слова, попер к двери.
Полицейский преградил ему дорогу:
— Куда, куда! Я только за Ковалем пришел. Тебя атаман не разрешил выпускать.
— Да он меня сажал, твой атаман! — гаркнул на всю улицу Андрей.
Полицейский вытянул Коваля за рукав, прихлопнул дверь. И Андрей зарычал, мечась по амбару.
Он не знал того, что Якова тоже не освободили. Из амбара полицейский повел его прямо в кузню. По подсчетам атамана на его сотню не хватало оружия; он приказал полицейскому взять Коваля, так как кузнецов в хуторе больше не было, и вместе с ним доделать нужное количество пик (атаман боялся пускать кузнеца без надзора, тем более что следователь не разрешил его брать).
Коваль раздул горн, очистил наковальню, разыскал инструменты, и работа закипела. От голода у него подвело живот, но было не до еды. Чего ради тут трется полицейский? — думал он. Ведь делал же он пики без него. Нешто скоро потребовались — пришел помогать? Но какой же из него помощник, когда он клещи не умеет держать!
— Ты чего, кусок хлеба отбивать у меня вздумал? — шутил Коваль, разгребая железкой угли. — Все равно ничего не выйдет. Я ведь на этом деле собаку проглотил. Тридцать лет, чай, шпарю. А-а, помогать! Ну, дуй тогда горн, больше-то ничего не можешь.
И полицейский подчинился.
Часа через два, когда Яков Коваль, отирая фартуком пот с лица, закуривал — в шипение горна ворвался бешеный колокольный трезвон:
Бом-бом, дилинь-бом-дилинь-дилинь-дилинь-бом…
«Что такое? — Яков прислушался. — Архиерея, что ли, встречают? Пасха прошла, а по-пожарному так вроде бы не звонят».
А по хутору в это время, поднимая пыль столбом, шла полусотня казаков — карательный отряд, вызванный следователем. Впереди, на поджаром дончаке, помахивая плеткой, гарцевал уже немолодой есаул с узким испитым лицом. Всадники — почти все с урядницкими лычками — подбоченясь, орали песни:
Ой-да веселитесь, храбрые донцы-казаки, Честью, славою своей…За отрядом гурьбой мчались ребятишки, собаки. Из хат — взглянуть на служивых — выбегали бабы, старики, девки. Старики подпирали спинами ворота, нахлобучивали козырьки фуражек; а девки, округляя завистливые глазки, хихикали в платочки, высматривали румяных урядничков.
Коваль, стоя у дверей, глядел, как с заречешной улицы мимо кузни, будто и в самом деле на пожар, бежал в хутор народ. Седой одноногий дед вымахивал на костыле по целой сажени, болтал черными медалями. С громким визгом его обгоняли пестроголовые девки, ребята. Коваль в недоумении пощипал паленую бородку, потрогал ушибленный бок и вернулся к горну. Стукал молотком, а сам то и дело посматривал на двери. С перехода двое вооруженных вели под руки сгорбленного Степана Ильича.
У старика от перепуга не поднимались ноги, и он, волочмя передвигая их, разгребал по дороге пыль. Надвинутая на лоб фуражка закрывала все его лицо — торчала одна бороденка. Он часто спотыкался, но его поддерживали усатые урядники, не давая упасть. У Коваля защемило под ложечкой. Вот тебе и трезвон!.. Долгим, меряющим взглядом он посмотрел на линию садов, тянувшихся вдоль речки, на глубокие огородные канавы — прямо от кузни. Но тут же почувствовал, как сзади его жгут глаза полицейского. Он повернулся: тот, словно бы поняв его мысли, не спускал с него стерегущих глаз. Коваль молча нагнулся к наковальне, и молоток в его руке уже без прежней ловкости заходил по раскаленной полоске.
А подле правления в это время толпились люди. Лезли в двери, толкались у крыльца, лепились подле окон, уставляя в стекла платки и бороды. Смех, гвалт, говор. Андрей-батареец, как затравленный зверь, стоял посреди комнаты, водил вокруг себя большими испуганными глазами, рассматривая суетливых карателей. Его громадные руки не находили себе места и поминутно перекочевывали из брючных карманов в пиджачные и обратно. За столом, разглаживая слипшиеся от пота волосы, сидел есаул — начальник карательного отряда. Когда ввели Андрея, он даже привскочил: «Вот так дюк!»
— Снимай штаны и ложись! — равнодушно приказал он и заостренной спичкой принялся выковыривать из-под ногтей.
Андрей, не поднимая головы, повел одним глазом по окнам: в них сплошь торчали лица любопытных, молодые, старые. Андрей знал, что это его же хуторяне.
— Я вам не на посмешище сдался, — пробубнил он, — снимать не буду.
— Ка-эк! С кем говоришь! — Есаул даже подпрыгнул, уколов себе палец. — Вахмистр! Что рот разинул!
Широколицый детина почти с Андрея подскочил к нему, обнял, и распоясанные брюки поползли книзу. За окнами поднялся переполох, завизжали бабы. Андрей, оттолкнув вахмистра, грузно плюхнулся животом на пол. По голому, крепко сбитому заду зашлепала кислиновая плетка. Вздрогнув всем телом, Андрей хрустнул суставами пальцев, сжал кулаки, но руки от пола не поднялись. Шея надулась бугристыми жилами, покраснела. Он скрипнул зубами, подогнул голову и горячим лбом уставился в пол. После каждых пяти ударов есаул приговаривал: «Это тебе за то, чтобы ты не воловодился с большевиками; это за то, чтобы ты не дружился с изменниками казачества; это за то, чтобы ты не знался с убийцами станичных атаманов; это за то, что через тебя убежал этот мерзавец; это за казачью честь, чтобы ты не забывал ее; а это подарочек от меня, чтобы ты не забывал дисциплину».
На девятом ударе кожа лопнула, и густой цевкой брызнула кровь. Когда плеть попадала на прорубцованные места, Андрей стукался лбом о половицу, круто выгибал спину и, сотрясаясь плечами, хрипло выдыхал.
— Отставить! — скомандовал есаул. — Ведите в амбар!
Андрей, молча, тяжело поднялся, застегнул штаны и, ни на кого не глядя, покачнулся в дверь.
К столу подтолкнули полуживого Степана Ильича. Есаул брезгливо взглянул на него, передернул тоненькими, как мышиный хвостик, бровями и, морщась, отвернулся к окну.
— Двадцать пять горячих! — процедил он.
Под лязганье плетки есаул смотрел в окно, щурил короткие ресницы, радовался хорошей погоде и яркому солнцу. На дворе было тихо, безоблачно. На ветках акаций в палисаднике весело чирикали воробьи; за окнами перепархивали ручные голуби, хлопали по стеклу крыльями. За ними с палками гонялись ребятишки. Длинными шестами они совали за наличники окон, вышвыривали гнезда. Голуби злобно бормотали, шарахались с гнезд и, свистя крыльями, перескакивали с одного наличника на другой.