Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
И он стал длинно, путано, стертыми фразами говорить о Фурье; все молчали, пряча глаза. А ведь иногда этот человек был замечательно красноречив! Может быть, он сам не чувствовал уверенности в своей позиции?
— Да ведь ни о какой фаланстерии и толковать нельзя, пока крестьяне находятся в крепостной зависимости от помещиков! — не выдержал горячий Филиппов.
— Послушайте, господа, — неожиданно для всех вмешался молчавший до той поры Тимковский, и все насторожились, чувствуя, что сейчас будет произнесено что-то решительное и важное, — я скоро уезжаю и перед отъездом хотел бы прояснить положение; если не встречу в вас того сочувствия, которого ожидаю, то вынужден буду искать в другом месте. Я убежден, что пора разговоров уже прошла и наступило время действовать. И вот я хочу спросить: как вы намерены действовать в дальнейшем?
Он сделал небольшую паузу; его маленькое сердитое личико побледнело, и без того длинный нос вытянулся еще больше.
— Я лично, — продолжал он, — совершенно согласен с Николаем Александровичем Спешневым, что для нас есть три возможных пути — иезуитский, пропагандный и восстание — и что истина — в соединении этих трех путей.
Он сказал об этом так, как будто мнение Спешнева было общеизвестно, а между тем все присутствующие, и в том числе Федор, слышали о нем впервые.
— Но так как среди нас находятся очень различные люди, — продолжал Тимковский, — иные предпочитают пропагандный путь, а иные — восстание (об иезуитском пути он больше не говорил, видимо, считая его в настоящий момент совершенно непригодным), то я предлагаю разделиться на кружки, и пусть каждый из них имеет свою задачу… Слабые, не бойтесь, я зову вас не на бой, не в заговор, а на мирную проповедь. Сильные, не торопитесь: надо все хорошенько обдумать! При всем том, я полагаю, что старания всех истинных поборников прогресса должны быть обращены на ускорение возмущения, которое — я чувствую это — уже не за горами… Что же касается до меня лично, то я готов в любой момент выйти на площадь и, если нужно, принести очистительную жертву священному делу свободы!
Он умолк. Глаза его горели, незначительное, некрасивое лицо казалось прекрасным.
Долгое время Тимковскому никто не отвечал, — Федор заметил, что некоторые из присутствующих побледнели, на других лицах испуг отражался еще явственнее. Вероятно, что-нибудь подобное отразилось и на его лице — речь Тимковского смутила его.
И тут неожиданно заговорил Спешнев.
— Признаете ли вы, — начал он, обращаясь к Петрашевскому, — что царь никогда не согласится добровольно на отмену крепостного права?
— Принимая во внимание события на Западе — пожалуй, — отвечал Петрашевский.
— Но если так, то не значит ли это, что освободить крестьян невозможно иначе как через восстание? — продолжал Спешнев и… посмотрел прямо в глаза Федору. Или это только показалось ему?
Петрашевский помедлил с ответом.
— Так хотя бы и через восстание! — звонко и восторженно выкрикнул Федор. Тень убитого даровскими крестьянами отца прошла перед ним. — Так хотя бы и через восстание! — повторил он уже спокойнее, но с глубоко затаенной, сдержанной страстностью.
Был ли он тогда уверен в необходимости восстания, склонялся ли к обязательному революционному разрешению всех назревших противоречий? Нет, конечно, так же как не был уверен в этом и позже, уже соединив свою судьбу с теми, кто категорически отрицал вся кие иные возможности.
Но уже и тогда он понимал, что сказавший «а» должен сказать и «б», уже тогда он не считал такой путь абсурдным и неприемлемым — революция во Франции показала это с полной непреложностью. К тому же горячая, увлекающаяся, склонная к крайностям натура толкала его к «заговорщикам», к тем, кто готовился выйти на площадь…
Он заметил, что многие с надеждой смотрят на Петрашевского. Тот, видимо, и сам почувствовал это.
— Нет, — сказал он, глядя прямо в лицо Спешневу и тем словно посылая ему вызов. — Я считаю, что сейчас мы не должны думать о восстании.
Спешнев, без сомнения, понял значение этого взгляда. «Ну вот наши дороги и расходятся, и кто знает, скрестятся ли они когда-нибудь снова? — казалось, говорил он. — Но если даже и скрестятся, то к добру ли это приведет?»
Кроме Момбелли, Спешнева и Федора, за предложение Тимковского высказались Филиппов, Головинский, Ястржембский и, конечно, Черносвитов, хотя едва ли не с самого начала этого разговора он сидел насупившись, словно воды в рот набрал, и таким странным казалось молчание этого обычно столь шумного человека!
Правда, загадка скоро разъяснилась: после ухода Тимколвского и некоторых других гостей он набросился на Петрашевского за то, что тот пускает к себе в дом человека, не умеющего держать язык за зубами, а потом уверенно заявил, что «в нашем деле» самое главное — «осторожность и еще раз осторожность»; но когда Спешнев небрежно заметил, что не видит в речи Тимковского ничего особенного, Черносвитов посмотрел на него с нескрываемым любопытством и умолк; казалось, он готов был тотчас взять свои слова обратно.
Глава пятнадцатая
Неожиданно Спешнев снова появился у Федора. И на этот раз — один.
Едва затворив за собой дверь, он бросил проницательный взгляд на Евстафия (после припадка на улице Федор снова нанял слугу) и сказал вполголоса:
— Отошлите куда-нибудь своего человека… Совсем из дома!
Это были первые слова, произнесенные Спешневым. Они предвещали важный, секретный разговор. Федор весь внутренне сжался, напрягся: «Ну, вот оно! Сейчас надо решать, честно и безбоязненно». От сознания, что через минуту жизнь может переломиться надвое, болезненно заныло сердце.
Он велел Ефстафию приготовить чай, затем отослал его с поручением в другой конец города.
— Я уже давно приглядываюсь к вам, Федор Михайлович, — начал Спешнев, — и, признаюсь, многие ваши черты глубоко привлекают меня…
Он говорил медленно, вдумчиво, словно взвешивал слова: ни на один миг Федору не пришло в голову отнестись к ним как к пустому комплименту.
— Именно эти ваши черты, — продолжал Спешнев, — и прежде всего страстность натуры и трезвый взгляд на дело, соединенные вместе, убедили меня, что в вашем лице я найду верного и надежного союзника.
«Однако он не стесняется: еще не изложив сути дела, говорит о верности», — подумал Федор, но как-то мельком и беззлобно. Гораздо более отчетливой была мысль о том, что Спешнев избрал именно его, Федора, а значит, по-настоящему доверяет ему; мысль эта была приятна, она рождала чувство гордости и сознание своей силы.
— Много раз я замечал, какое большое и даже болезненное впечатление производят на вас рассказы об ужасах крепостного права. О, как я понимаю вас! И мне ли говорить вам о том, как крепостные рабы ненавидят своих притеснителей!
— Что? — Федор резким движением вскинул голову: на секунду ему показалось, что Спешнев знает об отце. Но нет, откуда же он мог знать, когда даже самым близким друзьям сообщалась только официальная версия — умер от удара? А может быть, ему и в самом деле свойственна необыкновенная проницательность?
— Я говорю — мне ли доказывать вам, что крестьяне не только отдаленных, но и центральных губерний в любую минуту могут взяться за топоры? — с готовностью повторил Спешнев. — Но если это так, то…