Древо света
Шрифт:
Гвоздь вонзился в покрышку, и вонзился не сегодня, не вчера, а давно, когда еще катило колесо по большим и малым дорогам…
После длительной командировки возвратился он до смерти уставший и как-то необычно истосковавшийся, больше всего по щебетанию Нерюкаса. Бранил погоду, которая была ни при чем, снабженцев и прорабов, а в действительности гнал прочь раздражавшее ощущение, что полные напряжения и суматохи дни сгорают, оставляя после себя лишь горстку пепла. Дочка не выбежала навстречу, была у учительницы музыки.
— Что, у нее, шельмы, музыкальные способности? — Елена ждала, пока муж нашумится, и спокойно готовила ужин. Сидевшего без дела Статкуса вдруг кольнуло подозрение: его дом, которым так приятно гордиться и который он ничтоже сумняшеся выключает иногда из своей жизни, как выключают электричество, может измениться, перестать быть тихой, залечивающей все раны пристанью? — Ты интересовалась? У нее действительно способности?
— Учительница говорит: абсолютный слух.
— Что, им не хватает вундеркиндов? — Хотелось взять реванш, расшатать в доме, где он всего лишь гость, единовластие Елены.
— Музыка не помешает. Уж лучше музыка, чем…
Все внимание Елена сконцентрировала на носике чайника. Оттуда цедилась густая ароматная струйка, пахнущая забытым домашним уютом. Неужели все ложь — и красивая сервировка, и тоскующая по нему Елена?
— Что еще? Не слишком ли много сюрпризов?
Схватил ее руку, струйка брызнула на стол.
— Прости. — Она бросилась вытирать, менять салфетку. — Может, и сюрприз, Йонас, только не знаю, приятный ли.
— Говори прямо. Что случилось?
— Не знаю, должна ли дурить тебе голову. Видишь ли, она…
— Можешь не дразнить? Устал как собака! — Он закрыл глаза, выдавая, что не столько устал, сколько раздражен.
— Не волнуйся. Девочка здорова. Она…
— Что с ней? — Статкус догнал ускользающий взгляд.
— Ничего. — Небрежный жест Елены подчеркнул, что не все тут подвластно его настроениям. — Почти ничего. Помнишь? В последний раз сели вы с ней рисовать, и она твоей ручкой играла. Так вот: с тех пор так и не выпускает ее. Рисует ею картины, не позволяя мне притронуться. Это папины картины! Разговаривает, советуется с тобой, словно ты сидишь рядом, закрывшись газетой. За столом. — Елена тихо усмехнулась, призывая усмехнуться и его, — требует, чтобы я ставила прибор и для тебя.
— Не может быть…
Горло сжала радость — мой, мой Нерюкас! — и сразу же спустилась под сердце комком страха. Холодным и влажным, как побывавшее в чужих ладонях мыло.
— Я никогда не лгала тебе, Йонас…
— …но подготовила сюрприз? Ты, ты ею прикрываешься! Думаешь, я не понимаю? Не можешь придумать, как бы покрепче меня привязать, приковать…
— Я? — Елена прижала ладонь к губам, жест из прошлого, из тех времен, которые уже ничего не могут дать, разве покачаешь головой, вспомнив: какими глупыми были, начиная совместную жизнь, какими по-детски неопытными, хотя уже и не первой молодости.
— Ладно, ладно, но скажи, что делать? — проворчал Статкус, извиняясь за истерические нотки.
— Ничего. Думаю, ты достаточно сильный, чтобы вынести любовь единственной дочери.
— Да, черт побери, да! — Но уверенности, что странности дочери не выдумка Елены, не было. Уже давно подозревал: какая-то часть сущности жены должна ненавидеть его независимо от ее воли, от продолжающей действовать привычки сохранять рабскую покорность ему. — Только не травмируй девочку, не заражай ее своими комплексами!
— Не понимаю. Какие такие комплексы? Объясни.
Ее лицо приблизилось, стало большим, невыносимо откровенным. Не то что ненависти, даже неприязни нельзя усмотреть на этом лице, и надо было отпрянуть или хотя бы откинуться назад, если бы он вдруг захотел ударить по этому лишившемуся тайн и все же таинственному, раздражающему своей бесконечной доверчивостью лицу.
— Не понимаешь? Глянь в зеркало — увидишь! — выпалил он, словно нечто остроумное, и рассмеялся, а внутри все оцепенело от еще различимого мерцания предательской мысли. Ударить? Ее? Это же все равно что ударить свою мать, которой давно нет… И все-таки ей тоже… следовало бы стать более гибкой. Да, да, но с каких это пор недостаток гибкости — комплекс? Он горько усмехнулся уже над самим собою.
Ни прыжков через ступеньки, ни шумного дыхания, хотя приближается Нерюкас, свет его очей. Вот уже она в дверях, несколько запыхавшаяся, с потными волосами. Но где животворный крик: папа, папочка, папуленька, который пронизывал его всего, поднимал над землей?
— А, папа, — она улыбнулась глазами и тут же потупилась, будто увидела не его — другого. Постояла на одной ножке, не решаясь ни подбежать, ни как-либо иначе выразить свои чувства, и на ней же упрыгала на кухню. Зашумел кран. Долго и жадно пила воду, словно утоляла иную жажду. Нисколько не соскучилась? Вот тебе и сюрприз… Чуть не бросился за ней — сдержался.
Стесняется? Слишком горда, чтобы по-детски качаться на отцовском колене? Нет, нет, тут что-то другое! Не хочет милости, говоря по-старинному, подаяния? Желает сделать ему больно, чтобы саднило? Как бы там ни было, но пришлось удовольствоваться взглядом, предназначенным тебе, равно как и Елене, а может, вазе с печеньем. Что-то изменилось в ней, в ее больших голубых глазах. Не отказываясь от прав на него, она сумела отгородиться. Девочка устала — школа, музыка; настроения подростков, как порывы переменчивого ветра. Так что же меня огорчает? Надо радоваться — пошатнулся чрезмерно взлелеянный культ отца. Он как мог утешал себя, помешивая ложечкой остывший чай, спеша наполнить дом своим существованием. Бежит время, дочь растет быстро, и кто знает, каким в ее детских глазах запечатлевается образ отца. Поймет, наверняка поймет, — во имя семьи я жертвую всем, забываю себя и ее. Не сомневаюсь — поймет! Теплая волна унесла дорожную усталость, и он почти нежно притянул к себе Елену, так и не объяснив, что такое комплексы.
Балюлис не сказал, куда ходил. Покашливал и испуганно прислушивался — легкие у него были не особенно крепкими. Встревожившаяся Петронеле заварила чай. Балюлис подул на чашку, пахнущую малиной, и вытащил из тумбочки бутылку — она стояла початая со дня приезда Статкусов. Выпил маленькую рюмку, разохотившись — вторую. Стало жарко, вышел на воздух проветриться.
— Посидим, — поманил жильцов, пошлепав распухшей ладонью по скамье, уютно поблескивающей под лучами закатного солнца. Забрызгав розовым небосклон, большое солнце падало в ельник, из усадьбы механика доносились визгливые звуки. Электропила? Все-таки смастерил, как и собирался? Обобьет дощечками стены, расширит окна, чтоб изба и без электричества светилась. — Не сбежал в город за сладкими пирогами и не жалеет. Будет жить не хуже, чем в Паневежисе, — похвалил Балюлис механика, чье озабоченное личико бесовски поблескивало под крышей тракторишки. Стариковскую похвалу пронизывала горечь — собственные дети не зацепились за землю.
— Отпугивает от деревни тяжелая работа. Раньше всех встаешь, позже всех ложишься, — заступилась за крестьян Елена, вспомнив детство.
— Человек без работы всюду ничто. — Не город грыз сердце Балюлиса. — Поносил, погрел за пазухой, глядишь, и отцепиться не хочет, коготки выпустила, — не выдержал, вспомнил собачонку. Статкус прислушался: сунул в безжалостные руки Каволене, задобрив трехрублевкой, или сам бросил в воду? — Живое существо, что дитя малое. Только дитя вырастет и умчится с ветром, а собака льнуть будет к тебе, пока не околеет…