Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Теперь Балюлиса было жалко. Подрагивали на коленях натруженные, отдающие землей и сеном лопаты, неужели ими убивал?

— Было время, и я держал собаку! — внезапно распрямился и выкрикнул он, да так, что даже грудь загудела. — Не просто собаку — овчарку. Видели бы вы только этого пса! — И вот в полумраке распускает хвост иной Балюлис — любитель похвастать, лихой наездник, бравший в уезде первые призы на скачках. — Цепь, как нитку, рвал!

— Со злой собакой и хозяевам беда, — вклинилась было в разговор Елена (в детстве разных собак насмотрелась), однако Балюлис не позволил.

— Скот у меня был что надо. Если лошадь, то жеребец, производитель, если собака, то овчарка. Настоящий волк. Волком и звал. Стоило крикнуть: «Волк!» — на брюхе приползет, а клыки, что твои вилы.

— Куда же наш Волк подевался? Подох? — Елену интересовала не столько овчарка, сколько маленький дрожащий щенок.

— Застрелили! Всех нас тогда чуть не постреляли! Чего глаза пялишь? Рассказывай, хвались, старик! — грянуло с крыльца.

Это Балюлене, соскучившаяся по голосам или гонимая своей тревогой, выползла во двор, который пока не был охвачен мраком, сдвигавшим в кучу строения и заполнявшим просветы между деревьями. Утварь и всякие другие предметы, разбросанные по усадьбе, уже не бросались в глаза, но еще трепетала красная, отколовшаяся от солнца полоска, как раскаленное железо, брошенное остывать над зубчатыми елями могучей неземной силой, будто напоминание о страшных бедствиях, которые то ли поблекнут в высях, то ли, наоборот, упадут к ногам и подожгут землю. Нежная, твердая рука взяла Статкуса за локоть и потянула за собой, словно осенью сорок седьмого, когда он, скаля в улыбке зубы, ввалился в дом ее родителей, тоже стоявший на высоком месте в окружении густого сада. Однако и тот дом был беспомощен перед железным гребнем времени. Потянула, и он успел сообразить, что тосковал не по этой руке, когда спешил туда по пустым, вымершим полям, хотя ей, этой руке, бесконечно доверяет. Был немного разочарован, но не огорчен — придет время, и встретит та, пусть потом в доме, при свете безжалостно станет над ним издеваться. По правде, даже доволен был, что пожатие в темноте не роковое. Чему я тогда радостно улыбался? Радовался, что свободен, как ветер, и все, в том числе и исполнение мечтаний, впереди? Что влечу, пощебечу в ритме «Марша энтузиастов» и улечу прочь — птица не сего гнезда? А она, которую обещал когда-нибудь увлечь в пьянящие просторы, та птица, сумеет ли она взлететь и парить? Об этом совершенно не думал. У Статкуса заколотилось сердце, будто и теперь, в этот самый миг, гребет он по жизни, ведомый бессмысленной отвагой.

Не почувствовав ответного тепла, Елена отдернула руку. Он пришел в себя и не очень расторопно дотронулся до нее, уже не девочки — женщины, к которой испытывает нечто гораздо большее, чем доверие, хотя уже не понимает порой ее простейших слов и жестов.

— Нашел время, — осудила шепотом, смахивая со своего колена его руку, будто не первая попыталась пробиться сквозь заносы времени.

— Выкладывай, старик, все, как было, коли начал! Язык проглотил? Что-то больше тебя не слышно, — упорно и как-то радостно подначивала смущенного Балюлиса Петронеле. Она не собиралась садиться с ними, покачиваясь, бродила вокруг, и высоко над головами сидящих колыхался колокол гнева — одно слово неправды, и посыплются громящие удары.

— Ишь ты, электропилу заглушаешь, труба иерихонская! — посмеялся было Лауринас, а когда она сурово махнула рукой, ничего лучше не придумал: — Голос велик, а умом и трубки не набьешь.

— Застрелили! Собаку застрелили и нас могли бы… как твою собаку!

Ткнув Лауринаса локтем, чтобы подвинулся, старуха плюхнулась рядом. Откинулась, касаясь затылком теплой стены дома, дрожащие руки сложила на палке и впилась глазами — хорошо видящими глазами! — в красную, начавшую уже тускнеть и крошиться на куски полоску на западе.

— Не слушайте, что баба болтает, — пытался обесценить ее слова Лауринас. Не удержавшись, шепнул ей на ухо: — Приснилось тебе! Путается у тебя в головушке!

Петронеле не обращала на него внимания, отворачивала голову, как от надоедливой осы. Ей не надо было ничего слышать, не надо было ничего видеть. Волк все еще оставался для нее живым, и его убивали. Собака с разинутой пастью, закусившая огонь… Прыжок, мужская ругань, и тут же — ни пса унять, ни перед гостями извиниться не успела — три выстрела. Громкое эхо прокатилось по полям, заставляя вздрагивать сердца под соломенными крышами и холщевыми рубахами, — избы еще были крыты соломой, а люди еще носили холстину. Не раз и Балюлисам пронзали сердце выстрелы в темноте, и они гадали, где и почему стреляют, но грохот раздавался где-то в другом месте — то в соседней усадьбе, то в Шпионской роще, а теперь вот порушили тишину их двора, и, кажется, надвое разорвана их жизнь. Как рухнула собака, оглушенные грохотом хозяева не слышали. Увидели уже лежащей на боку. Пламя ее ярости превратилось в вываленный, не уместившийся в пасти язык. Балюлис опустился на корточки, чтобы погладить, поднять. Хлынула кровь, он отпрянул. Заставил себя оттащить Волка в сторону, чтобы чужие не топтали теплую кровь. А может, чтобы не окровавились белые поленья, как бормотал он ночным гостям, — днем наколол и не успел снести в сарай. На дрожащую руку, гладившую мертвого пса, наступил кованый сапог.

— Нарочно науськал? Сознавайся!

— Что вы, что вы… — скорчился Балюлис в капкане.

— Собаками травишь, Балюлис?

— Что вы, гостюшки, — бормотал он, не поднимая головы и избегая смотреть на собаку: поднималась тошнота, как бы не заблевать черные хромовые сапоги! — Уж такая настырная собачка, и все.

Капкан отпустил руку, Балюлис даже не решился растереть кисть.

— На мужиков, всегда на мужиков бросается, — с трудом ворочал он пересохшим языком. — На ребенка и не тявкает. Бабу тоже не схватит, но шевельнуться не дозволит. Раз соседку полдня продержал, пока мы из костела не вернулись…

— Костел вспомнил. Набожный, вишь, а гостей собаками травит.

Ночные гости все знали про Балюлиса. Не был он набожным, лишь по большим праздникам выбирался в костел для отвода глаз или чтобы упряжку, лошадь свою показать. Иное дело Петронеле, у нее в костеле постоянное местечко было откуплено.

— Настырная собачка, на мужиков бросается… — упрямо твердил Балюлис. — Разве ж я нарочно, вон на проволоке держу, не спускаю!

— Не заливай, Балюлис! Сам настырнее пса. Уж больно высоко нос дерешь. Всю жизнь больно высоко.

— Так я ж, гостюшки, никому ничего…

— А ну марш к стенке!

Он не понял команды, хотя в свое время был на военной службе; один из подручных отдавшего приказание — все лица виделись, как сквозь туман, — толкнул его в спину чем-то твердым. Балюлис покачнулся и чуть не упал, попав каблуком в липкую кровь уже холодеющей собаки.

Петронеле, еще прыткая тогда женщина, бросилась целовать властно указующую руку.

— Пощадите, барин! Во имя бога отца, бога сына и бога духа святого! Его тут ничего нет, ничегошеньки… Меня… меня накажите! Примак он, все знают, что примак! Не хозяин… Я… меня…

— Правду баба говорит, — заступился за нее голос, привычный лошадей понукать, а не людей пугать. Человеческая нотка наполнила Балюлене надеждой, как весна наполняет соком березу, и, стремясь разжалобить гостей, она не переставала поносить мужа:

— Не стой, как столб! Моли, проси…

— Слыхал, что баба говорит? Заруби себе на носу! Думаешь, хам, погарцевал в уезде на кляче, так можно теперь никого ни во что не ставить?

— Так я же ничего… ничегошеньки… — Балюлис едва шевелил онемевшими губами, трусливо отрекаясь от завоеванного потом, умом и отвагой права называть этот дом своим домом, это мглистое, иногда сверкающее ко всему равнодушными звездами небо своим небом. Снова лоб и щеки обожгло дыхание чужого края, снова сковали ужас и холод, будто не он чуть не на цыпочках обихаживал каждое деревце, собирал звезды, как другие калужницы, и складывал их в Большую и Малую Медведицы, в Млечный Путь. От множества деревьев, от их говорливого роста веселее светилось огнем небо, а светлее всех — Утренняя Звезда, издалека приманившая в этот край, столько всего сулившая… Сверкнула и погасла его звезда в мертвом, остекленевшем собачьем глазу.

— Выскочкой ты был, выскочкой и остался. Собака — предупреждение тебе, деревенщина!

Балюлис кивал головой, не переча грозному голосу, даже шея заболела, и не глазами, затылком узнал наконец в заросшем щетиной лице другое — чисто выбритое, с царапающими, как железная гребенка, глазами и перебитым широким носом. В свое время неосторожно нагнувшегося владельца этого лица угостила копытом норовистая кобыла. На скаковой дорожке этот человек жег ему затылок свистящим, выдающим страшное презрение дыханием и грязной руганью. Прочь с дороги, гад, нищий! Падаль твой жеребец, и сам ты падаль! Тогда Лауринас подпускал заливающегося потом и задыхающегося от проклятий соперника совсем близко, почти на полкорпуса. И тут взрывалась под ногами Жайбаса земля, взвивалась пыль, и словно кто-то отбрасывал назад сквернословящий рот — в сторону старта, не к финишу. Там, где Балюлису доставались первые призы, этот тип, прильнувший к шее рысака, вынужден был довольствоваться остатками. Балюлис скакал на орловце-полукровке, соперник — на немецком тракене, выписанном из Ганновера, однако очевидное превосходство кровей не спасало последнего. Поставить бы обеих лошадей рядом — тракен Патримпас победил бы по всем статьям: и высоким ростом, и гордой посадкой головы, и отличным каштановым окрасом. Но на дорожке Жайбас — маленький степной повеса — бывал послушнее и точнее. Его грива и хвост развевались, как крылья. Достаточно было шепота, чтобы он исправил ошибку, решился прыгнуть, зависнуть над внезапно возникшим препятствием. «Вперед, Жайбас!» — и он легко, грациозно подогнув тонкие ноги, перелетал барьер. И не приходилось Балюлису оглядываться: не сбита ли планка, вперед, к цели! Во всем остальном хозяин тракена был первый, и не один или два дня в году. Уволенный из артиллерийского полка за спекуляцию лошадьми, женился он на дочери хозяина электростанции, другими словами, на больших деньгах. Разочаровавшись в тракене, выпишет коня другой породы! Тем более что у тракена одышка. Не только Балюлис слышал за спиной хрип взбешенного наездника. Слышали и другие, но кто осмелится сказать это в глаза высокомерному барину? Уступали ему дорогу все, кроме крестьянина, примака в серых, из домотканины галифе.

— Смотри, Балюлис, кончай свои фокусы. Еще раз перебежишь нам дорожку, не пожалею пули. Как твоему Волку. Ну, мужики, вперед. Яблок никогда не пробовали, что ли? Вперед, говорю!

— Ржавое сало жрем, а тут такие яблочки, Балюлисовы, — отозвался спокойный пахарь, предотвративший экзекуцию. Теперь он смачно хрустел яблоком, и разносились милые, человеческие звуки. — Не повредят людям витаминчики, господин Стунджюс.

— Я тебе не Стунджюс, а командир!

Стунджюсу, и никому другому, он, Балюлис, вечно встает поперек пути, застревает костью в горле. Уж теперь бы Стунджюс свел с ним счеты, кабы не этот пахарь… этот Акмонас. А ведь тоже, словно муха в сыворотку… Храни его бог, хороший человек… Балюлис стоял и смотрел, как побрели прочь вооруженные, укрытые туманом. Светлело небо, среди деревьев плавали белые комья тумана, пропахшие окровавленной щепой, и превращались в лишенные запаха, прозрачные тени, которые сольются с тревогой будущих дней и ночей, даже с забвением далекого будущего, чтобы внезапно ожить во сне первозданным ужасом или открыть свою мрачную тайну постороннему человеку.

Поделиться с друзьями: