Древо света
Шрифт:
— У самого частенько стучит в голове: собственное дите загубил, свою кровинку! Все думаю: ох, старый ты, старый, не свои уже — его деньки дохаживаешь… А из Пранаса человека не вышло, чучело с бородой. Добрый, хоть к ране прикладывай, да все языком, не руками. Чья тут, коли не моя, вина, что не пустил парень корней? Без хорошего места, без настоящего дела, так, абы что ковыряет… Отец не выучил, чужие не научат. Не подумай, не сержусь я на Петронеле, пусть хоть каждую пятницу к этой своей Морге скачет, пусть орет во всю глотку, чтобы застрелил, лишь бы встала… А я, поверь, и в зайца-то никогда не стрелял. В тень человека… Руфка Абелев, знаешь, что тогда начальнику сказал? Если б, говорит, все, у кого в сорок первом винтовки имелись, если б, говорит, все они были, как Балюлис, то не пролилась бы в Литве невинная кровь. Так прямо и выдал ему в глаза. Тут-то мне и поверили. Кати, говорят, к бабе, верно, уже пирогов напекла. Подписал бумажку, что все вещи мне вернули. А винтовку дадим, если любишь винтовку — пошутил, а то, может, и всерьез предложил красивый начальник. Может, говорит, постоишь за наше дело, Балюлис? Отбояривался как мог. Достаточно, говорю, настрадался из-за этой железяки. Я лучше землю копать буду, яблони сажать, как сажал… Ладно, Балюлис, сажай! Придет время, и яблоки нужны будут… Не очень я верил, но кивал, боялся, как бы не передумал он. Нет. Отпустил. Правда, домой не сразу отправился. Руфка Абелев в закусочную затащил. Еврейский парнишечка, а белую стаканами хлещет и самокрутки смолит… Есть у тебя сердце, господин Балюлис, говорит, что с того, что гонора много! Всех мои родители, люди неученые, господами величали, смеялся пьяненький Руфка, позвякивая медалями. Но ты — последний, к кому я так обращаюсь. Господ боле не будет!
— Что делать-то собираетесь, хозяин?
— Как что? Будку для Саргиса. Дом.
— Дом… для собаки? — вырвалось у Статкуса.
— Каждому живому существу положено иметь свой дом.
— Время ли, когда Петронеле?…
— Она бы одобрила. Старик, сказала бы, привести пса привел, а дом ему не построил. Нехорошо.
— Извините, — забормотал Статкус. — Я и не знал, что Петронеле…
— Есть собака, должна стоять конура. Что было бы, ежели не строили бы люди жилья для собак?
Слава богу, не слышал старый его разговора с врачом. Хорошо, что не задрал голову и не увидел печати обреченности, которой тот его припечатал. А может, слышал? Видел? И все равно продолжает свое! Сколачивает, подпирает…
С первого взгляда и не скажешь, что наступила зима. Не хватает белого цвета. В начале ноября появились было кое-где белые покрывала, но нарядный этот убор быстро износился. Нет звонкой ясности и свечения, которые придает городу снег. Дома и деревья уже по-зимнему серые, однако одеяния людей еще расцвечены красками лета.
Ветер гоняет мусор, швыряет сморщившемуся Статкусу песок в лицо. Вокруг все молодые — в куртках, джинсах, будто штампованные. Сотни одинаковых бегут, прогуливаются в обнимку, втискиваются в автобусы. Бесснежный, залитый обманчивым солнцем город принадлежит им, как в свое время принадлежал ему и его сверстникам. Нынешние почему-то этим не гордятся, прекрасно знают цену всему. А когда-то в плотно застроенном домами пространстве, прикрытом сверху небесной ширью, расцветали его, Статкуса, надежды на будущее. Звякая, как сосульки, опадали путы, сковывавшие по рукам и ногам. Началось, правда, скверно: сразу после замужества, долгожданного и, может, уже не очень радостного, у Олененка открылись каверны. В том, что заболела, никто виноват не был, но Статкус не мог бы поручиться, что он тут ни при чем… Поправится, должна поправиться, успокаивал себя и ее. Однако к такому удару готов не был. Жил, увлеченный своими планами, а тут вздрагивай в больничных коридорах, жди, съежившись, милостей от судьбы. Случалось и прежде: ошибался, выбрав не тот ориентир, но быстро менял курс. Даже не заметил, как от рискованной работы проектанта перешел к осмотрительной деятельности проверяющего, от скромной должности к более солидной. А тут все зависело от такого неосязаемого фактора, как… воздух сосняка. В сутолоке улиц встречал себя прежнего, свободного от ответственности за легкие Елены, снова готового жертвовать собой во имя человечества, которому воздух, напоенный запахом сосновой смолы, не столь необходим. Болезнь Елены давно утонула в дымке воспоминаний, но все еще саднит…
Статкус идет прищурившись. Не от уличной пыли, а от пытающейся догнать его беззаботной юности. Все вокруг ненастоящее — он сам, погода, улица. Все обманчиво, как весенняя травка возле домов в декабре. Неподдельно только… свинство. Ведь он не просто прогуливается — спешит па заседание. Смотри не растай от улыбочки будущего лауреата! Ведь непременно будет торчать в дверях, суя каждому свою вялую кисть. Не проголосуешь за его кандидатуру — завтра будет улыбаться тебе сдержаннее, а летом Неринга не сдаст экзаменов в Художественный институт. Биологию она уже изучала. Неужели разбить ее последнюю надежду?
Невеселый, скорее даже мрачный вышел Статкус па широкую улицу, по которой ходили троллейбусы. Еще издали увидел: длинная скамья на остановке и приросший к ней старик. Кто уезжает, кто приезжает, а старик ни с места. Да это же мой тесть, удивился Статкус. Не глупо ли торчать на пустой скамье и глотать уличную пыль?
— Здравствуй, зятек, давно не виделись, — встретил его взгляд острых как иголочки глаз, потрескивал оживший тулуп. Кое-где прожженный и потертый до блеска, некогда белошерстый, а теперь с грязно-желтым воротником — вечный тулуп, который за одно поколение и не износить. Невесть когда сооруженный деревенским портным, поставишь — колом стоит, пережил войну, коллективизацию и еще неизвестно сколько служил бы, если бы кому-то было под силу выдерживать его тяжесть. До невероятности тяжелющий! И сдается, все еще пахнет клевером, пламенем костра и сажей — соседи одалживали, когда ездили в лес по дрова. А может, закваской: Елена прикрывала им дежу с тестом. В последний раз видел Статкус этот тулуп, когда приехал перевозить тестя. Какая жизнь без теплой одежды? Колхозный санитар Еронимас Баландис отказался выслушивать советы, и тулуп отправился в Вильнюс вместе с бочонком для солода, безменом и другими подобными вещами, которые, как старику казалось, могут пригодиться в городе. Значит, тулуп, так долго кормивший моль, дождался-таки своего часа!
— Здравствуйте, здравствуйте. С Еленой небось чаще видитесь? — Статкус чуть было не ляпнул: с мамочкой. Когда же Елена, Олененок, стала мамочкой? А я угрюмо плетущимся по улице, раздражительным Статкусом?
— Видимся, как же. Апельсины приносит, яблоки. Говорю ей: не затрудняйся, детка, паси свою семью, мне ничего не нужно. Прануте, слава богу, не обижает.
Еще неизвестно, кто кого обижает, сердито шмыгнул носом Статкус. Прануте из их местечка, дети ее куда-то разбрелись, так она взяла к себе земляка, когда тот решил съехать от Статкусов. У них, дескать, скучно, мухи и те от тоски дохнут. Бывший аптекарь соскучился по мухам? Насмехается над дочерью и зятем, над их усилиями угодить ему — отдельной комнатой, телевизором, канарейками, наконец, садовым участком, который взяли не для себя — для него. Покопался в супеси на крутом берегу реки и забросил лопату. Не такая у него была усадьба, не такой сад, спасибочки за этот кукиш! Прануте вздыхала, сочувствуя и ему, и его детям, но он даже ей огород не вскапывал… За квартиру буду платить, своих кур корми сама! Старика долго не было видно, и вот торчит на скамейке в центре города, выставив на всеобщее обозрение древний тулуп — молью траченный, мышами погрызенный, огнем подпаленный. Щечки красненькие, глаза, как у ласки, да и сам будто ласка, в тулуп влезшая. Может, получив пенсию, хлебнул винца, старый строптивец?
Статкусу хочется спросить, чего это он торчит здесь в тулупе — уж не кабанов ли отпугивает посреди города? — но мелькает мысль, что никогда не умел говорить с тестем. И, пожалуй, побаивался его. Что хочешь говори, а старик чувствовал: красивые слова сплющатся, ветры развеют эхо, а ходить придется по земле, не по поднебесью летать. Особенно раздражал, когда становился за спиной и разглядывал начатый холст.
— Это, зятек, что же у тебя? Неужели человек? — откашливался он наконец, с полчаса промолчав. Весь день возился с казенными бумагами, и вот — едва припал, изжаждавшись, к воде — плевок в твой колодец.
И в самом деле — что? Сам, ошалев, смотришь на неузнаваемую мазню. Человеческая голова? Колесо со спицами? Солнце? Скорее всего сгусток, из которого разное может пробиться, нужна лишь искорка — единственная, вспыхивающая все реже и реже.
— Не знаю еще, — признаешься, будто виноват.
— Делаешь, значит, неизвестно что?
И старик, ухмыльнувшись, шаркает в свою комнату, где висит пустая клетка для канареек. Будет долго копошиться там, уже позабыв о тебе, но ты забыть его не сможешь, и чудесная искра, едва вспыхнув, угаснет. Даже передышка после того, как тесть переселился, не принесла облегчения. Ты все чаще задумывался о себе, о том, каким ты был, когда аптекарь шелестел еще старыми рецептами или с фонарем шагал на колхозные фермы. Неужели и старику милее был молодой, не умевший жить шалопай, над которым он иногда посмеивался?
Вот и снова тесть заявил о себе, и не только тебе — всему городу. Подростки ходят в расстегнутых куртках, студенточки распустили волосы, а он, изволите ли видеть, в тулупе!
— Снега ни клочка, люди чуть ли не по-летнему одеты, а вы закутались, — решился наконец упрекнуть Статкус.
— Верно, зятек, снега и в помине нету, все без шапок гуляют, как без голов! — Еронимас Баландис по-прежнему умел ответить, хотя изрядно сник, перешагнув за восьмой десяток — ласка или еж, в тулуп забравшиеся.
— Тепло же, солнце припекает, — доказывал Статкус без особого энтузиазма, потому что и сам старался не слишком панибратствовать с коварным декабрем. — Думаете, все, взяв с вас пример, напялят шапки и шубы?
— Ничего я не думаю. Показываю, как должно быть.
Показывает, как должно быть. Значит, махни рукой на солнце, на зацветшую примулу, о чем пишут газеты, и парься в тулупе? Какого рожна? Потому что на календаре декабрь, зимний месяц? Многое должно было бы быть, как учат или пишут! Но вот твой зять идет на заседание, которое ему глубоко противно. Увидел бы ты, отец, как вскинет он вверх руку, будто резиновый протез. Все поднимут — один ты не поднимешь? Хочется человеку стать лауреатом, как его обидишь! Твоей дочке необходимо поступить в Художественный, как ее разочаруешь?