ЖАНРЫ

Другая музыка нужна
Шрифт:

— Тетя Чики! — повторяет каждый день Пишта Фицек. — А может, и неправда, что… — Он не мог выговорить слово «казнили». — Матрос-то ведь не видел, а только слыхал… Может, Петер в тюрьме сидит… И в один прекрасный день… Тетя Чики…

Что она могла ответить на это? Повесила рядом с портретом мужа и фотографию сына. И вот молчит уже целый месяц.

А Маришка Хорват, невеста Петера, все плачет. Соленая влага медленно набухает и скатывается по щекам. Вот и все. Маришка ходит на работу, она уже давно ушла из прислуг, ушла от несносной Амалии Селеши; коса у ней выросла, она закалывает ее в узел, чтоб не приходилось то и дело отбрасывать за спину. Она ест, пьет, говорит, и только соленая влага все копится в уголках глаз, набухает в слезинки, и они катятся по щекам.

Флориан, с тех пор как женился, живет здесь, на кухне. Железная койка — вот и вся мебель супружеской четы. У каждого, кто впервые встречается с его женой, Флориан спрашивает: «Красивая, правда?» Женщина она некрасивая, но этого ему, конечно, никто не говорит. Флориан пытливо ждет ответа и, когда слышит в ответ «красивая», мрачнеет. Ревнует…

Йошка Франк ютится в кладовке, где помещается лишь матрац на полу. На ночь Йошка забирается в свою нору, закрывает дверь. Воздуха не хватает, но иначе никак нельзя; в комнате женщины, и он не хочет их стеснять. К тому же Йошка сейчас дезертир, живет по фальшивым документам, которые раздобыл ему Мартон.

Горит тусклая керосиновая лампа, за окном весна, март. А здесь, в комнате, — печаль.

И кто бы подумал, что человек, которого уже нет, все же настолько существует?

— Тетя Чики! — Пишта Фицек опускается на колени рядом с табуреткой. — Вы послушайте меня… А может, и неправда…

8

Пишта Хорват, не откладывая, уехал в свой Летень. Йошка Франк дал ему штатскую одежду, а Флориан раздобыл фальшивые документы.

Хорват не захотел еще добавлять печали: сказал Йошке, что его отец, Антал Франк, жив и лежит в больнице и что о нем заботится один очень порядочный прапорщик. Говоря это, Хорват запнулся на миг, потому что на похоронах Антала Франка речь держал как раз Бела Кун.

— В Сибири очень хороший воздух… Отец твой обязательно поправится.

И Хорват завел рассказ о том, что творится в России. Крестьяне, мол, сами поделили землю. А на фабриках рабочие контролируют директора, а в магазинах захватили все продукты и раздают их только беднякам. Рассказал он и про Дёрдя Новака, про венгерских красногвардейцев и про Охотный ряд.

Керосиновая лампа чадила. Сидевшие в комнате видели далекий город, невообразимо далекую улицу, казавшуюся еще более сумрачной от стоявшей в комнате мглы. Но воображение никак не могло управиться с этим — и вдруг перевернуло все: перед глазами возник проспект Текели, универмаг Перля, мясная лавка Венцеля, консервный завод. А венгерские красногвардейцы — все, кто сидел в комнате Чики, были в их числе — шли реквизировать спрятанное сало, мясо, муку, одежду… И подъезжали телеги, грузовики и свозили все в здание профсоюза… И там опять же они, сидевшие здесь, раздавали все пештской бедноте. А Венцель Зейдель, Перл, и барон Альфонс, и директор Гросс, и другие орали благим матом так же, как охотнорядские купцы. Это так легко было представить себе, что Пишта Фицек даже расхохотался от радости. Хорват все говорил и говорил… Рассказывал и о том, что видел и чего не видел.

— Квартирную плату там снизили наполовину. И не в том даже штука, что снизили. Если в такой дыре, как эта, там живет столько народу, то московская тетушка Чики идет в Московский Совет рабочих и солдатских депутатов. Ее выслушивают и спрашивают только: «Правда?» — «Ей-богу!» — отвечает московская тетушка Чики. И тогда пускается в дорогу небольшой отряд: рабочая милиция — так их называют. Два матроса, два солдата, двое рабочих, два студента и еще человек восемь бедняков. Потому что квартира — это ведь не фунт изюма, не правда ли? В отряде обязательно не меньше пяти женщин. Там без женщин никуда!

Или, скажем, московский Флориан пришел с жалобой в городской Совет. Говорит: «Я женился. Мы ютимся на кухне. В ней даже железная койка едва помещается». И московский Йошка Франк…

— А хозяин квартиры впускает их? — спрашивает Пишта Фицек, лязгая зубами от волнения.

— Впускает? Там, тезка, с Советом рабочих и солдатских депутатов шутки плохи…

Пишта Фицек доволен. Подмигивает Йошке Франку: дескать, скажи ему, что и мы тоже революционные социалисты. Но Йошка не говорит. Зачем? Успеется. Вот когда Хорват вернется из Летеня и когда, как он сам сказал, поедет обратно «туда», тогда и он, Йошка, передаст, что надо. И другие тоже, которые знают получше даже Йошки, что творится тут, дома…

Мать Петера — без кровинки в лице — некоторое время слушала Пишту Хорвата, но, когда парень стал рассказывать о том, как идет с жалобой в городской Совет желающий жениться московский Йошка Франк, она вдруг опустила голову и перестала слушать. На сердце у нее стало совсем тяжело, и все ж оно все выше подымалось, подступало к горлу и душило женщину.

В глазах у Маришки Хорват медленно набухли слезинки и покатились по щекам.

— Когда ты вернешься из Летеня? — неестественно ровным голосом спросила она брата.

— Через несколько дней.

— И прямо… туда поедешь?

— Нет… Сперва в Коложвар… Я обещал… Должен привет передать… А потом ночь как день, дорога как скатерть, садись да катись прямо в Томск, А ужо потом… все… все вернемся!

Он надел пальто и стал прощаться.

Мать Петера встала с табуретки. Пишта Хорват обнял ее, эту маленькую, изнуренную женщину, одновременно притянув к себе и сестренку Маришку и даже Пишту Фицека.

Однако из «ночи как день и дороги как скатерть» ничего не вышло. На обратном пути из Коложвара у Пишты Хорвата попросили документы. Ссадили его с поезда и с группой таких же солдат передали в будапештскую военную комендатуру, откуда отправили в Капошварский резервный батальон.

Две недели спустя Хорват попал в маршевую роту, которая направлялась на итальянский фронт. Сбежал по знакомому способу. Жандармский патруль схватил его возле железной дороги и предал военно-полевому суду.

Судя по всему, Хорвата не ожидало ничего хорошего.

Бежать было невозможно: стены военного трибунала на улице Конти были слишком толстыми, да и стерегли дезертиров больно уж остервенелые жандармы.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

в которой Пишта Фицек настолько потрясен, что даже «Отче наш» вспомнил, но потом перешел на более современную молитву

1

Если бы кто-нибудь присутствовал при этом и услышал Пишту Фицека, наверняка подумал бы, что мальчик рехнулся малость.

Пишта был один в комнате и, стоя перед зеркалом, рассматривал себя спереди, сзади, справа, слева и, наконец, громко произнес:

— Не такой уж я толстый, потому что очень тощий.

И проделал несколько гимнастических упражнений: приседал, вскидывал обе руки, распрямлялся, поднимал правую ногу, по-боксерски бил в воздух, при этом непрестанно разглядывал себя в зеркало. Ему все хотелось установить: изменился он с виду или нет? И наконец, довольный, заключил опять: «Не такой уж я толстый, потому что очень тощий».

Стоял апрель, но еще дули северные ветры, и на улице было холодно. Однако Пишта решил ехать в одном пиджаке. «По дороге туда не замерзну, это будет греть… А к тому времени, как обратно поеду, авось и погода переменится».

И он, гордый, вышел из дому. Ведь как-никак его направили в Кечкеметские казармы!

На Пиште были две рубахи. Между рубахами — завернутые в полотняные тряпки плоские пакеты: они свисали с его шеи на тоненьких тесемках. В пакетах было по восемьсот листовок. Один пакет Пишта пристроил на груди, два — на животе и два — на спине.

Поделиться с друзьями: