Другая ветвь
Шрифт:
9
Ингеборг стоит на коленях и молится, сложив ладони над переносицей. Странно, но именно во время молитвы она сомневается больше всего. За что ей благодарить и о чем просить? Все свое детство она благодарила за то, что ей не приходится спать под одеялом где-нибудь на земляных валах у Кристиансхавна, в работном доме «Ладегорден» или в хибарке-развалюхе за чертой города. Она помнит, как однажды прошла мимо ребенка на крыльце, девочки, своей ровесницы, хотя ее возраст сложно было определить из-за сочащихся гноем ран на лице. Ингеборг чувствовала, как девочка смотрит на нее, ощущала ее горящий взгляд между лопаток, пока ее собственные шаги становились легче от благодарности. Внутри распространилось тепло, а губы вытянулись, радостно насвистывая: ведь ей жилось так хорошо. Но даже когда она несколько раз завернула за угол, взгляд девочки все еще сверлил ей спину, и радость сменилась страхом, что та позовет ее, узнает ее.
Ингеборг всегда старалась избегать нищих. Каждый раз при виде попрошаек в Копенгагене она благодарила Бога за то, что у нее есть крыша над головой и семья Даниэльсенов. И все равно она думала: «Кто больше одинок — я или тот человек, лежащий у ворот?»
Сейчас Ингеборг молится просто так, ни о чем, и одновременно прислушивается, как просыпается квартира под ней. Она может легко определить, кто производит какой звук, что делает каждый из сестер или братьев и куда они направляются. Вот ожидаемо кашляет отец, Теодор. Вот шаги Петера, а вот — Элизабет. Ингеборг знает, что скоро на плиту поставят чайник и что Теодор успеет покашлять еще дважды, прежде чем выйдет из квартиры и отправится на фабрику Альфреда Бенсона на Вестерброгаде, где он работает старшим секретарем. Она слышит внизу мать, Дортею Кристину, ее характерный голос, j которому подчиняются все остальные, более мягкие голоса. j Только бас Теодора звучит особняком, у него свой собственный ритм. Вот он кашляет второй раз.
О чем молиться Ингеборг? О том, чтобы больше улыбаться? Быть меньше самой собой? Это же бессмысленно. И все равно она молилась именно об этом уже несколько раз и по-разному.
О том, чтобы быть чуть больше как все.
Однажды она до крови прикусила костяшки, умоляя о том, чтобы стать нормальной. «Дорогой Боженька, позволь мне быть фрекен Нормальсен». Фрекен Нормальсен все дается легко. Ингеборг лежала в постели, лаская себя, и думала, что даже это легче для фрекен Нормальсен, что она сразу начинает течь и становится горячей том. Что для нее жить, для этой фрекен, не сложнее, чем складывать цены на определенное количество хлебобулочных изделий. Вот ты хмуришься, но через мгновение уже улыбаешься. Ты — фрекен Нормальсен.
«Я — фрекен Нормальсен», — думала Ингеборг. Она вставала, беззаботно потягивалась, бормотала молитву, плескала в лицо воду, небрежно причесывалась, сбегала вприпрыжку вниз по лестнице, болтала с сестрами и братьями, не обращая внимания на то, что они говорили. Но не проходило и половины дня, как Ингеборг снова выпадала из роли — потеряв ориентацию, переставала улыбаться, да еще это ощущение пустоты внутри, как будто она предала все и всех, и прежде всего — саму себя. Потому что как только Ингеборг открывает скрипучую дверь в булочную и ступает через порог, ей требуется всего один взгляд на такую, как Генриетта, чтобы понять: до фрекен Нормальсен ей так же далеко, как лошади — до жирафа. Только глупая лошадь вообще может придумать такую чушь, как фрекен Нормальсен.
Ингеборг может разобрать нестройный хор голосов внизу, даже слушая вполуха. Вот Петер что-то говорит, а Бетти София отвечает. Тонкий голосок принадлежит Розе Виоле, а капризный — Георгу. Она встает с колен, чтобы умыться. Много лет она пыталась забыть и подавить это в себе, но теперь ритуалом стало вспоминать и напоминать самой себе о том, кто она такая. С одной стороны, она хочет быть фрекен Нормальсен, с другой — защищает Никтосен. Было ли такое, когда не чувствовала себя одной из них? Как в тот раз в трамвае, когда кондуктор что-то сказал, а она не поняла. Сестры и братья хихикали за ее спиной вместо того, чтобы помочь, и все закончилось тем, что кондуктор отругал ее за высокомерие. Она чуть не плакала, пока они веселились. И были они и она. Она против них.
Ингеборг вытирает руки. Подходит к окну в крыше и откидывает ржавый крючок. Влажный утренний воздух и запах мыла с фабрики. Дерево теперь отчетливо видно, каждый зеленый листочек на нем. А за деревом проглядывает небо над южной частью Копенгагена. Ингеборг видит башню на церкви Девы Марии. Когда светит солнце, крыши приобретают тот же бесцветный глянец, как все те письма, что она написала принцу Кристиану. В письмах она спрашивала, что принц делает в замке и что он думает о том и о сем. Какие у него любимое блюдо и любимый цвет. Она рассказала немного о себе и о детях торговца Бука, за которыми когда-то присматривала. Ингеборг вдохновенно писала поздними вечерами и завела ритуал сжигать неотправленные письма по воскресеньям, выкидывая пепел из окна на крыше.
Она думает о Человеке-ядре, о котором когда-то читала.
В книге была иллюстрация. Большое бело-серое облако дыма расцветало над жерлом огромной чугунной пушки, странно короткой, как будто Человек-ядро лежал внутри, свернувшись клубком. На иллюстрации он завис, вытянувшись в воздухе, прямой, как стиральная доска. Быть может, на странице просто не хватило места для более длинного ствола. Над Человеком-ядром сияли звезды, но трудно было сказать, сверкали ли они на небе или ими выстрелили из пушки, как конфетти. Внизу под Человеком-ядром виднелись поднятые кверху лица, ряд за рядом, словно одинаковые украшения на торте, и все равно Ингеборг всматривалась в каждый из небрежно набросанных овалов.
Внизу хлопает дверь. Это Бетти София. Она тоже работает на фабрике Альфреда Бенсона, на складе, и ей приходится рано уходить на работу. Петер последний в семье, кто работает там же. Через мгновение и он заторопится из дома. Ингеборг знает все, что произойдет, до мелочей. Она не может с определенностью сказать, что ненавидит рутину. Есть что-то успокаивающее в том, что копирует себя день за днем.
Та история о Человеке-ядре была историей о герое. Зрители аплодировали и кричали: «Ура! Ура!» Так говорилось в книге, а Ингеборг прочитала ее несколько раз. И все же ее охватывало странное ощущение пустоты, как будто маленький Человек-ядро, оторвавшись от бумаги, пробил ее насквозь. Она сидела, сложив руки перед собой, словно пыталась закрыть дыру в животе, и разглядывала изображение того, кого считали героем. Она запомнила, что его звали Габриэль. Человека-ядро. У него были черные усы и блестящие зачесанные назад волосы. Он носил белый комбинезон и сапоги. Руки были обнажены и плотно прижаты к бокам, как у оловянного солдатика. Он устремил взгляд на точку за пределами страницы. Было очевидно, что его ушей не достигли ни один хлопок, ни один крик «Ура!» Быть может, его парализовало взрывом. А может, он был просто печальным и одиноким.
Если долго рассматривав иллюстрацию, небо превращалось в море, а все остальное — в подводный мир. Габриэль становился головастиком, несущимся сквозь воду, чтобы его не сожрали странная черная рыба или разъяренный краб, взвихривший песчаное дно во время охоты. Звезды превращаются в блики солнца на воде, а зрители — в колышущиеся водоросли.
Ингеборг вглядывалась в картинку, словно зачарованная, представляя себя одним из этих светлых нечетких растений. Каким бы это было освобождением! Потому что сама она странным образом парила над землей где-то между небом и морем с сознанием того, что всего одного верного или неверного слова или взгляда будет достаточно, чтобы запустить ее высоко-высоко в воздух. Свободно парящую Никтосен.
10
Наступает утро, и они все еще живы.
— Почему ты не ешь? — спрашивает Ци.
— Я не голоден.
Это не совсем ложь. Сань будто каким-то образом миновал это состоял не. Зав трак лежит нетронутым рядом с ним. Он не знает, что думать. Почему бы еде не быть отравленной? И зачем бы ей быть отравленной? Точно так же истории из Пекина и других мест казались одновременно и надежной информацией, и бабушкиными сказками. Вроде байки о том, что в христианских детских домах убивали детей, чтобы использовать их кровь для приготовления особого дьявольского лечебного напитка. Вот почему миссионеры и китайцы-христиане стали первой целью «боксеров». Сань читал, что «боксеры» сжигали дома, блокировали железные дороги и портили телеграфные линии. Группу железнодорожников, спавших на полу в сарае, зарубили мечами, ножами и топорами, чтобы посеять страх среди желающих помогать со строительством железных дорог. Один из «боксеров» встал на рельсы перед приближающимся поездом, потому что считал себя неуязвимым. Саню попадались инструкции по убийству иностранцев. Они были очень практичными и подробными. Тела следовало расчленить, отрезать уши и носы, отделить пальцы от кистей и разрубить фалангу за фалангой. Острием ножа нужно было выскоблить глазную впадину, перерезав жилы и нервы, чтобы выкатилось глазное яблоко. После чего следовало раздавить его каблуком, как яйцо. Только так можно было быть уверенным в том, что заморские дьяволы не смогут услышать, унюхать, увидеть или поймать тебя.
Сань поеживается и поднимается на ноги.
— Пошли, — говорит он.
Они собираются на узких скамейках перед наскоро сколоченной сценой. Сань замечает чертово колесо с полосатыми красно-белыми тентами над кабинками — оно возвышается над деревьями по ту сторону изгороди. Хуан Цзюй стоит спиной к сцене и считает китайцев, чтобы убедиться: не пропал ли вето в течение ночи? Все оказываются на месте. Сань чувствует, как Ци трясется от холода. На небе светит солнце, но из него словно выкачали всю силу. Нет и намека на влажную жару, к которой они привыкли. Многие китайцы сидят завернувшись в одеяла. Сань поворачивает голову, и в слабом утреннем свете их новое место жительства показывает свое настоящее лицо: наскоро возведенные бараки, выстроенные без экрана, защищающего от злых духов, без всякого чувства цзянь, с крышами, непохожими ни на двухскатную, ни на вальмовую, ни на шатровую, — крыши лишь местами украшены «восточными» завитушками, и слегка изогнуты их свисающие края. Китайцы шепчутся, как будто кто-то может услышать и понять их, оглядываются растерянно и настороженно. До них доходит наконец, что они находятся в каком-то парке развлечений. Их купили, чтобы они играли китайцев.